О революции
Шрифт:
Но как только от теорий и спекуляций мы обратимся к самим документам с их простым, безыскусным и подчас даже грубоватым языком, перед нами предстанет само событие, событие величайшей значимости и важности для будущего, отмеченное печатью времени и обстоятельств, и при этом обдуманное и всесторонне рассмотренное. Что побудило колонистов "торжественно и взаимно перед лицом Бога и друг друга заключить соглашение и объединиться вместе в гражданский политический организм..." и "в силу этого создавать и вводить такие справедливые и одинаковые для всех законы, ордонансы, акты, конституции и административные учреждения, которые в то или иное время должны были считаться наиболее подходящими и соответствующими всеобщему благу колоний, и которым... [они] обещали следовать и подчиняться"? Это были те "трудности и разочарования, которые подстерегали при осуществлении этого дела". Ясно, что еще до того как колонисты сошли на землю, они отдавали себе отчет в том, что "все это предприятие было основано на общем доверии, питаемом нами к верности и решимости друг друга, так что никто из нас не осмелился бы на него, не будучи уверенным в остальных". Не что иное, как простое и ясное осознание сути этого совместного предприятия, потребность в "лучшем ободрении для нас самих и тех, кто при соединится к нам в этом деле", послужили причиной их одержимости идеей договора, вновь и вновь побуждали "обещать и обязываться друг другу" [313] . И никакая теория, будь она теологической, политической или философской, но их собственное решение оставить Старый Свет и отважиться на беспрецедентное предприятие подвигло их на действия, итогом которых могла бы быть гибель, не открой они почти случайно то, что фактически лежало перед глазами: элементарную грамматику политического действия и его несколько более сложный синтаксис, чьи правила определяют взлеты и падения человеческой власти. Но ни грамматика, ни синтаксис не были чем-то совершенно новым в истории западной цивилизации; чтобы отыскать свидетельства равной значимости в сфере политики и язык с равной подлинностью и оригинальностью - то есть свободный от общепринятых идиом и оборотов - во всем огромном арсенале исторических документов, следовало бы вернуться в очень далекое прошлое, прошлое, о котором колонистам, во всяком случае, ничего не было известно [314] . То, что они открыли, не было теорией общественного договора в первой или второй его форме, а скорее представляло собой несколько элементарных истин, на которых эта теория основывалась.
313
Слова из Кембриджского соглашения 1629 года, составленного
314
Внешне схожий язык знаменитого Bund der Waldstätte[518] обманчив: из этих «взаимных обещаний» не возникает ни «гражданского политического организма», ни новых институтов, ни новых законов.
В целях настоящего исследования и ради нашей попытки охарактеризовать революционный дух было бы целесообразным сделать в этом месте достаточно продолжительную паузу, дабы попробовать перевести (пусть даже попытки ради) суть этих дореволюционных и даже доколониальных опытов на менее непосредственный, но более артикулированный язык политической мысли. В таком случае получается, что этот специфически американский опыт научил людей революции, что действие, да же если оно может быть начато людьми в одиночку и по самым различным мотивам, может быть доведено до конца только совместными усилиями, в которых мотивация отдельных лиц - например то, являются ли они "нежелательной компанией" или нет - не играет более роли, а значит, не требует единства прошлого и происхождения, этого кардинального принципа национального государства. Совместное усилие весьма эффективно уравнивает различия как в происхождении, так и в личных качествах. Именно в этом мы можем также обнаружить и исток удивительного реализма "отцов-основателей" в отношении человеческой природы. Они могли позволить себе просто проигнорировать утверждение Французской революции о том, что человек добр вне общества, в некоем гипотетическом естественном состоянии, которое в конечном счете было утверждением эпохи Просвещения. Они могли позволить себе реализм и даже пессимизм в данном вопросе, поскольку знали, что, каковы бы ни были люди в отдельности, они могут объединиться в сообщество, которое, даже если состоит из "грешников", но при этом основано на верных принципах, не обязательно должно отражать эту "грешную" сторону человеческой природы. Таким образом, общественное состояние, которое для их французских коллег служило источником всего человеческого зла, для них было единственной разумной надеждой на спасение от зла и испорченности, коего люди могут достичь даже в этом мире и без какой-либо помощи свыше. В этом, к слову, можно усмотреть также подлинный источник многократно искаженного американского оптимизма, основанного на вере в способность человека к совершенствованию. До того как обыденная философия Америки пала жертвой воззрений Руссо, сделанных на этот счет - а это произошло не ранее XIX века, - американская вера никоим образом не основывалась на псевдорелигиозном доверии к человеческой природе, но наоборот - на возможности укрощения присущего человеку как изолированному индивиду зла силой общих уз и взаимных обещаний. Для каждого отдельного человека надежда заключалась в факте, что не один человек, но многие люди населяют землю и образуют мир. Именно эта мирскость, мирской характер человека, способны уберечь его от соблазнов, сопутствующих человеческой природе. И потому сильнейшим аргументом, какой Джон Адамс мог выдвинуть против государства, вся власть в котором принадлежала одной палате, было то, что, по его словам, это государство было "подвержено всем тем порокам, глупостям и слабостям, что и отдельный человек" [315] .
315
См.: Adams, John. Thoughts on Government / / Works, 1851. Vol. IV. P. 195.
С этим тесно связано и проникновение в природу человеческой власти. В отличие от силы, являющейся даром природы, которым в различной степени обладают все отдельные индивиды, власть возникает там и в том случае, где люди объединяются вместе с целью действия, и исчезает, когда они расходятся и оставляют друг друга в одиночестве. Тем самым обязательства и обещания, объединения и соглашения суть способы, посредством которых власть поддерживает свое существование; где и когда людям удается сохранить в неприкосновенности власть, зародившуюся среди них в ходе конкретного действия или дела, они уже участвуют в процессе основания; конституции, законы и институты, возводимые ими при этом, жизнеспособны только в той мере, в какой они способны сохранить в себе раз возникшую власть живого действия. В человеческой способности давать и сдерживать обещания есть нечто от способности человека к мироустройству. Подобно тому, как обещания и соглашения имеют дело с будущим и обеспечивают стабильность в океане неопределенности, где непредсказуемое может ворваться в любую дверь, так и способность человека к основанию, установлению чего-то нового и другие способности к мироустройству затрагивают не столько нас самих и наше время, сколько наших "последователей" и "потомков". И как к грамматике действия относится то, что оно есть единственная человеческая способность, которая предполагает плюральность, множественность людей, так и к синтаксису власти - что она есть единственный человеческий атрибут, который приложим не к самому человеку, но исключительно к тому мирскому промежуточному пространству, посредством которого люди соединяются в акте основания благодаря способности давать и сдерживать обещания, которую в области политики вполне можно считать главнейшей из человеческих способностей.
Другими словами, если рассуждать теоретически, суть произошедшего в колониальной Америке до революции (чего не случилось ни в одной другой части света, ни в старых странах, ни в новых колониях) сводилась к тому, что совместное действие людей привело к образованию власти, и эта власть поддерживалась на плаву заново открытыми средствами - взаимными обещаниями и ковенантами (договорами). Сила этой власти, порожденной действием и сохраненной обещанием, заявила о себе, когда, к большому изумлению всех великих держав, колонии, конкретно и провинции, районы и города, при всех различиях между собой, выиграли войну против Англии. Однако эта победа явилась сюрпризом только для Старого Света; сами колонии, имея за своими плечами полторы сотни лет заключения различных соглашений, происходили из страны, которая была организована сверху донизу - от провинций и штатов до последней сельской общины - в политические образования, каждое из которых было своего рода отдельной республикой, с собственными представителями, "свободно избранными с согласия любящих друзей и соседей" [316] ; вдобавок каждое было задумано как "расширяющееся", ибо основывалось на взаимных обещаниях "сожителей", как они себя называли, и когда они "соединились, чтобы быть как одно Публичное Государство или Республика (Соттопwealth)", они предназначали его не только для своего "потомства", но также для "тех, кто присоединится к ним когда-либо в последующем" [317] . Люди, имевшие за своей спиной традицию, позволившую им "сказать Британии последнее “прощай”", были уверены в своем будущем с самого начала; они знали о том огромном потенциале власти, который возникает, когда люди "взаимно обязываются друг другу своими жизнями, имуществом и святой честью" [318] .
316
Слова взяты из Плантационного соглашения в Провиденсе, которым был основан город Провиденс в 1640 году (The Fundamental Orders o f Connecticut... / Ed. by Henry S. Commager). Особенно интересно, что именно здесь впервые встречается принцип представительства, а также то, что те, кому было оказано «доверие», «после долгих обсуждений и консультаций в своем собственном штате и с другими штатами о способе правления» пришли к согласию, что ни одна форма не отвечает их условиям лучше, чем «правление посредством Арбитража».
317
Слова из Фундаментальных порядков Коннектикута от 1639 года (The Fundamental Orders of Connecticut... / Ed. by Henry S. Commager), которые Брайс (Bryce, ViscountJ. American Commonwealth. Vol. I. P. 414) назвал «старейшей подлинно политической конституцией в Америке».
318
«Последнее “прощай” Британии» содержится в «Инструкции города Молдена, Массачусетс» для делегатов Континентального конгресса 27 мая 1776 года (The Fundamental Orders of Connecticut... / Ed. by Henry S. Commager). Резкий тон этих инструкций, в которых город наставляет своих уполномоченных отвергнуть «с презрением нашу связь с королевством рабов», показывает, насколько прав был Токвиль, когда выводил происхождение Американской революции из духа городских общин. Оценить размах республиканских умонастроений позволяет также свидетельство Джефферсона (Jefferson, Thomas. The Anas (February 4, 1818) / / The Complete Jefferson. N. Y., 1943. P. 1206 ff.). Оно весьма убедительно показывает, что в то время, как «главным “спором дня” был принципиальный спор между сторонниками республиканского и королевского строя», именно республиканские настроения народа в конечном счете определили выбор политиков.
Насколько сильны были республиканские пристрастия в Америке еще до революции, видно из ранних работ Джона Адамса. В серии статей, написанных в 1774 году для Boston Gazete, он пишет: «Первые поселенцы Плимута были “нашими предками” в самом строгом смысле слова. У них не было хартии или патента, дававшего им право на землю, владельцами которой они стали; они не располагали санкцией английского парламента или короны на создание своего правления. Они приобрели землю индейцев и установили свое собственное правление на простом принципе природы; ...и они продолжали отправлять все функции власти: законодательную, исполнительную и судебную на основании оригинального договора между независимыми лицами» (курсив мой.
– X. Л.).
Таков был опыт, на который могли опереться люди революции; он научил не только их, но и народ, избравший и облачивший их своим доверием, как создать публичные органы и институты. И как таковой он не имел аналогов в других частях света. Однако этого никоим образом нельзя сказать об их "разуме", или, лучше, способе мышления и аргументации, по поводу коего Дикинсон питал справедливые опасения, полагая, что "разум" способен ввести их в заблуждение. В самом деле, их разум, как по стилю, так и по содержанию, был сформирован эпохой Просвещения, влияние которой ощущалось по обе стороны Атлантики. Их понятийный аппарат вряд ли отличался от того, какой использовали их французские и английские коллеги, и когда между ними и европейцами возникали разногласия, дискуссия велась в привычной системе категорий. Так, Джефферсон мог говорить о "согласии" народа, из которого правительства "заимствуют свою справедливую власть", в той же самой Декларации, которую он заключал принципом взаимных обязательств; причем ни он, ни кто-либо иной не подозревали об элементарном и очевидном различии между "согласием" и взаимным обещанием, также как и между двумя типами теорий общественного договора. Этот недостаток понятийной четкости в обозначении реалий был бичом западной истории с тех пор, как по завершении эпохи Перикла люди действия отделились от людей мысли и мышление принялось полностью эмансипировать себя от реальности, в особенности от политической эмпирии и опыта. Одно из основных упований Нового времени и его революций состояло в том, что этот разрыв удастся преодолеть; одна из причин, почему его так до сих пор не удалось осуществить, почему, словами Токвиля, даже Новый Свет не смог создать новую политическую науку, заключается в необычайной живучести нашей традиции мысли, пережившей все ревизии и переоценки ценностей, посредством которых мыслители XIX века пытались ее подорвать и разрушить.
В любом случае Американская революция опиралась на опыт, а не на теоретические спекуляции. Опыт научил колонистов, что хартии короля и патенты компаний не учреждали или основывали их commonwealth, но скорее подтверждали и легализовывали уже существующие; что они подчинялись только тем "законам, которые они приняли при их первом поселении, или же тем, которые были позднее приняты соответствующими законодательными собраниями"; и что их права и свободы были в первую очередь "подтверждены политическими конституциями, которые они приняли" и только во вторую - "различными хартиями от Короны" [319] . Да, конечно, "колониальные теоретики много написали о британской конституции, правах англичан и даже естественных законах и тем самым приняли британскую посылку, в соответствии с которой колониальные правительства производили свою легитимность от британских хартий и поручений" [320] . И все же во всех этих теориях обращает на себя внимание характерное понимание, или скорее непонимание, британской конституции как фундаментального закона, способного ограничить законодательную власть
319
Из составленной Джефферсоном «Резолюции свободных землевладельцев округа Албемарл» (Resolution of Freeholders of Albermarle County), штат Виргиния, 26 июля 1774 года. Королевские хартии упоминаются скорее для отвода глаз, а курьезный термин «хартия договора», звучащий как противоречие в определении наподобие «жареного льда», однозначно свидетельствует, что Джефферсон имел в виду именно договор, а не хартию (см.: The Fundamental Orders of Connecticut... / Ed. by Henry S. Commager). И этот упор на договор в противовес хартиям короля ни в коей мере не был продуктом революции. Почти за десять лет до Декларации независимости Бенджамин Франклин точно так же утверждал, что «роль английского парламента в работе первоначальных поселений была столь незначительна, что на протяжении долгих лет своего существования они практически не обращали на него никакого внимания» (Craven, Wesley F. Op. cit. P. 44).
320
Jensen, Merrill. Op. cit.
321
Из Массачусетского циркулярного письма от 11 февраля 1768 года, составленного Сэмюэлом Адамсом и опротестовывавшего «Акты Тауншенда»[519] (Townshend Acts). Согласно Коммаджеру, эти протесты в адрес английского правительства представляют «одни из самых ранних формулировок доктрины фундаментального права в британской конституции».
Опыт преподал колонистам урок на тему природы человеческой власти, достаточный для того, чтобы, отталкиваясь от терпимых в принципе злоупотреблений властью со стороны конкретного короля, прийти к выводу, что монархия как таковая представляет форму правления, недостойную свободных людей, и что "Американская республика ... есть единственная форма правления, которую мы желаем видеть установленной; ибо мы никогда не сможем добровольно подчиниться другому королю, кроме такого, который, обладая бесконечной мудростью, добротой и честностью, единственно достоин неограниченной власти" [322] . И это происходило в то время, когда колониальные теоретики еще вели пространные дебаты на тему достоинств и недостатков различных форм правления - так, словно этот вопрос не был давно решен. Наконец, именно опыт - "совокупная мудрость Северной Америки ... собранная в едином конгрессе" [323]– более, нежели любая теория или доктрина - научил людей революции подлинному пониманию potestas in populo римлян, тому, что власть принадлежит народу. Они знали, что римский принцип власти способен к созданию формы правления, только будучи дополненным другой римской формулой: auctoritas in senatu, авторитет у сената, из чего помимо прочего вытекает, что власть и авторитет - не одно и то же, что государство нуждается и в том, и в другом - senatus populusque Romanus [324] , как гласит римская формула, объединившая власть и авторитет. Королевские хартии и лояльность колоний по отношению к королю и английскому парламенту обеспечивали власть американского народа дополнительной поддержкой авторитета. Этот источник авторитета был утрачен с провозглашением колониями своей независимости, так что главной проблемой Американской революции оказалось не только установление новой системы власти, но и одновременно с этим поиск нового источника авторитета, который мог бы оказать этой власти дополнительную поддержку.
322
Из Инструкций города Молдена (см. примечание 64).
323
Слова из Инструкций Виргинии Континентальному конгрессу от 1 августа 1774 года (The Fundamental Orders o f Connecticut... / Ed. by Henry S. Commager).
324
Сенат и римский народ (лат,) - формула, записываемая аббревиатурой SPQR - Прим. ред.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОСНОВАНИЕ ВТОРОЕ: NOVUS ORDO SAECLORUM
Magnus ab integro saeclomm nascitur ordo.
Virgil [325]
I
Между властью и авторитетом не более общего, чем между властью и насилием. Мы уже говорили о различии этих последних, но о нем стоит вспомнить еще раз. Лучший способ подтвердить оправданность этих различий и разграничений - это рассмотреть крайне не похожие друг на друга последствия одной догмы, которой придерживались люди XVIII столетия: убеждения, будто источник и начало легитимной политической власти находятся в народе. Ибо согласие между ними было не более как внешним. Народ во Франции, le peuple, как его понимала Французская революция, не был ни организован, ни конституирован; все существующие в Старом Свете корпорации, будь то парламенты, ранги или сословия, основывались на привилегиях рождения и профессии. Они представляли собой отдельные частные интересы, оставляя публичные дела монарху, который в просвещенном абсолютизме полагался как "единое просвещенное лицо, противостоящее многим частным интересам" [326]– под этим понималось, что в "ограниченной монархии" частные лица имеют лишь право на обжалование и на отказ в согласии. Ни один из европейских парламентов не мог сам издавать законы; в лучшем случае он обладал правом сказать "да" или "нет"; однако инициатива принадлежала не ему. Без сомнения, лозунг "Никаких налогов без представительства" , с каким начиналась Американская революция, все еще не выходил за рамки "ограниченной монархии", фундаментальным принципом которой было согласие подданных. Сегодня нам непросто оценить заключенный в этом принципе потенциал, поскольку для нас тесная взаимосвязь собственности и свободы не является самоочевидной. Для XVIII века, как ранее для XVII и позднее для XIX, функция закона состояла первым делом в защите собственности, а не в гарантировании свободы; собственность, а не закон как таковой, обеспечивала права и привилегии. Лишь в XX веке люди оказались безо всякой защиты перед лицом государства и общества; и только когда появились массы людей, бывших свободными и лишенными собственности, защищавшей их свободу, возникла потребность в законах, которые бы защищали непосредственно отдельных лиц и личную свободу, вместо того чтобы просто защищать их собственность. В XVIII веке, однако, и особенно в англоязычных странах, понятия "собственность" и "свобода" еще совпадали; говоря "собственность", человек говорил "свобода", возврат или защита прав собственности равнялись борьбе за свободу. Именно в попытке возвратить эти "древние свободы" состояло наиболее характерное сходство Американской и Французской революций.
325
«Сызнова ныне времен зачинается строй величавый». Вергилий - пер. С. Шервинского.
326
По словам Пьетро Верри, отсылающим к австрийской версии просвещенного абсолютизма под властью Марии Терезии и Иосифа II. Цит. по: Palmer; Robert. The Age of Democratic Revolution. Princeton, 1959. P. 105.
Причина, почему конфликт между королем и парламентом во Франции возымел совершенно иные последствия, нежели конфликт между народными представителями в Америке и английским правительством, кроется целиком и полностью в совершенно различной природе американских политических институтов. Разлад между королем и парламентом действительно поверг всю французскую нацию в естественное состояние; он автоматически разрушил политическую структуру страны заодно со всеми связями, существующими между ее обитателями, поскольку они основывались не на взаимных обещаниях, но исключительно на различных привилегиях и наследственных правах сословий, пожалованных и гарантированных короной. В строгом смысле, ни в одной из частей Старого Света не существовало каких-либо политических структур или органов, они были нововведением, обязанным своим возникновением необходимости и изобретательности тех европейцев, кто решил покинуть Старый Свет не только с целью колонизации нового континента, но также для того, чтобы установить новый мировой порядок. Конфликт колоний с королем разрушил всего лишь дарованные колонистам хартии и те привилегии, которыми они пользовались по праву англичан; он избавил страну от губернаторов, но не от законодательных ассамблей, и народ, отрекшись от своей верности королю, в то же время не чувствовал себя освобожденным от многочисленных договоров, соглашений, взаимных обещаний и "косоциаций" [327] .
327
Для меня не является секретом расхождение моего мнения с мнением, которое отстаивает Роберт Палмер в процитированной выше книге. Я многим обязана г-ну Палмеру, еще более я сочувствую его главному тезису, что атлантическая цивилизация - «слово, более соответствующее реальности XVIII, нежели XX века (ibid. Р. 9).
Тем не менее, на мой взгляд, он не видит, что одной из причин подобного положения был различный исход революций в Европе и в Америке. И этот исход обусловлен в первую очередь крайним отличием политических институтов на двух континентах. Каковы бы ни были политические образования (constituted bodies), существовавшие в Европе до революций - сословия, парламенты, привилегированные социальные группы всех сортов, - все они на самом деле являлись неотъемлемой частью старого порядка и были сметены революцией; тогда как в Америке, напротив, именно старые институты политического самоуправления были, так сказать, освобождены революцией. Это различие представляется мне настолько существенным, что я даже опасаюсь, как бы употребление одного термина constituted bodies для городских и районных ассамблей, с одной стороны, и феодальных институтов Европы с их привилегиями и вольностями - с другой, не ввело в заблуждение.
Поэтому когда люди Французской революции говорили, что власть принадлежит народу, они понимали под властью некую "естественную" силу, начало которой лежит вне сферы политики, силу, которая в форме насилия была высвобождена революцией и подобно урагану смела все институты ancien regime.Эта сила по своей мощи воспринималась как сверхчеловеческая и рассматривалась как выход наружу насилия, накопленного массой, стоящей вне всяких законов и политических организаций. Опыты, проделанные Французской революцией с людьми, ввергнутыми в "естественное состояние", не оставляли сомнения, что при известных обстоятельствах и под давлением массовой нищеты народное восстание может обернуться вспышкой насилия, перед которой не устоит ни одна власть. Однако эти опыты также научили, что, вопреки всем теориям о позитивной роли насилия в истории, никакое насилие не способно породить власть, что подобного рода народное восстание ни к чему не ведет. Люди Французской революции, не знавшие разницы между насилием и властью, и убежденные, что вся власть должна происходить из народа, отождествили эту власть с естественной, дополитической силой масс, толпы, в результате чего они оказались сметены этой силой так же, как ранее были ею сметены король и старые власти. Люди Американской революции, напротив, понимали под властью нечто прямо противоположное дополитическому естественному насилию. Для них власть ассоциировалась с институтами и организациями, основанными на взаимных обещаниях, соглашениях и обязательствах; только такая власть, которая основывалась на взаимности и двусторонности, была реальной и легитимной властью, тогда как так называемая власть королей, принцев и аристократов основывалась только на согласии, была властью неподлинной и узурпированной, поскольку не имела своим началом взаимность. Сами они весьма хорошо знали, что дало им возможность одержать победу там, где всем другим нациям суждено было потерпеть поражение; "пройти через революцию" Соединенным Штатам позволило, словами Джона Адамса, "доверие друг к другу и к простому народу" [328] . И это доверие основывалось не на общей идеологии, но на взаимных обещаниях, и потому стало фундаментом для "ассоциаций", в которых собирался народ, объединенный общей политической целью. Как бы прискорбно это ни звучало, но идея "доверия друг к другу" в качестве принципа организованного действия в остальных частях света ценилась у заговорщиков и в тайных обществах.
328
Цит. по: Palmer; Robert. Op. cit. P. 322.