О революции
Шрифт:
Не подлежит сомнению, что на долю Американской революции выпала редкая удача. Эта революция произошла в стране, которая не знала массовой бедности, и люди которой имели вековой опыт самоуправления; конечно же, не последнее место в числе этих преимуществ занимало и то, что революция выросла из конфликта с "ограниченной монархией". Правление короля и парламента не было potestes legibus soluta, властью, не подчиняющейся законам. Поэтому создатели американских конституций хотя и знали, что им надлежит установить новый источник закона и разработать новую систему власти, никогда не пытались вывести закон и власть из одного источника. Если народ являлся, так сказать, "седалищем" власти, то источником закона должна была стать конституция, письменно изложенный документ, нечто объективное. Документ, который, конечно же, мог рассматриваться с самых различных сторон, по отношению к которому были возможны многочисленные интерпретации, который можно было изменять и улучшать в соответствии с обстоятельствами, но который тем не менее никогда не являл собой субъективное состояние ума, подобно так называемой воле народа, выражавшей себя в выборах и опросах общественного мнения. Даже когда в сравнительно более позднее время и, предположительно, под влиянием континентальной конституционной теории верховенство конституции обосновывалось "исключительно на основании ее укорененности в воле народа", было принято считать, что, раз решение принято, оно остается обязательным для политического образования, коему оно дало жизнь [275] . Даже если существовали люди, полагавшие, что в свободном государстве народ должен сохранять право "в любое время, по любому поводу или без повода, но по своему суверенному соизволению, изменить или отменить характер или форму любого правления и принять новое на его место" [276] , они оставались довольно одинокими фигурами в высшем органе законодательной власти. То, что во Франции было подлинной политической или даже философской проблемой, в Америке приняло такую откровенно вульгарную форму, что оказалось дискредитированным еще до того, как кто-либо удосужился сделать из этого теорию. Ибо, хотя не было недостатка в тех, кто ожидал от Декларации независимости "формы правления, где каждый, будучи независимым от богатых, смог бы делать все, что ему заблагорассудится" [277] , они не оказали никакого влияния на теорию и практику революции. И все же, сколь бы ни велика была удача Американской революции, ее не миновала самая сложная изо всех проблем, сопряженных с революционным правлением:
275
Эдвард Корвин в своей работе (Corwin, Edward S. The «Higher Law» Background of American Constitutional Law / / Harvard Law Review. Vol. 42, 1928. P. 152) отмечает: «Приписывание Конституции права безраздельного правления на основании ее укорененности в народной воле представляет ... сравнительно поздний продукт американской конституционной теории. Ранее право безраздельного правления (верховенства) конституций определялось главным образом их содержанием, тем, что они считались воплощением высшей и непреходящей справедливости, а не их мнимым источником».
276
Бенджамин Хитчборн, которого цитирует Найлз (Niles, Hezekiah. Op. cit. P. 27), в самом деле звучит очень по-французски. В то же время небезынтересно, что начинает он такими словами: «Я определяю гражданскую свободу не как “правление посредством законов” ... но как власть, существующую в народе в целом»; иначе говоря, он, подобно практически всем американцам, также проводит четкое различие между законом и властью, понимая тем самым, что правление, основывающееся исключительно на народной власти, не может быть названо правлением посредством законов.
277
См.: Jensen, Merrill Democracy and the American Revolution / / Huntington Library Quaterly. Vol. XII. № 4. 1957.
Что проблема абсолюта обязана возникнуть в революции, что она присуща самому феномену революции, мы, возможно, никогда бы и не узнали, не будь Американской революции. Если бы мы исходили исключительно из примеров европейских революций - гражданской войны в Англии XVII века, Французской революции XVIII и Октябрьской XX, - то располагали бы столь значительным количеством исторических фактов, единодушно указывающих на взаимосвязь абсолютных монархий и наследующих им деспотических диктатур, что пришли бы к заключению об обусловленности проблемы абсолюта в сфере политики исключительно неблагоприятным историческим наследием, абсурдностью абсолютной монархии, имплантировавшей абсолют в виде персоны государя в политический организм, абсолют, которому впоследствии революции ошибочно и безуспешно пытались отыскать замену. Действительно, возникает соблазн возложить вину на абсолютизм, как на предшественника всех революций, за исключением Американской, за то, что его падение разрушило всю европейскую политическую структуру заодно с европейским политическим сообществом наций и что пламя революционного пожара, вызванного злоупотреблениями anciens regimes, в конечном счете объяло весь мир. Сегодня уже не столь важно, предуготовлялся ли новый абсолют в начале Французской революции нацией Сиейеса на место абсолютного суверена, или же он возник в результате самой революции, оказавшись вместе с Робеспьером в финале четырех лет революционной истории. Ибо в конечном счете весь мир повергла в огонь именно комбинация революции и национализма, национальные революции или революционный национализм, национализм, говорящий на языке революции, или революции, пробуждающие массы националистическими лозунгами. И ход Американской революции не был когда-либо воспроизведен или повторен ни в одном из последующих случаев. Создание конституции никогда более не понималось как наипервейшее и наиважнейшее изо всех революционных дел, и революционное правление, если оно вообще где-либо возникало, тут же оказывалось под угрозой быть уничтоженным тем самым революционным движением, которое привело его к власти. Не конституции - конечный продукт и изначальная цель всех революций, - но революционные диктатуры, призванные ускорить и интенсифицировать революционное движение, были до сих пор наиболее знакомым результатом современных революций. В том случае, конечно, если революция не терпела поражение и не сменялась той или иной разновидностью реставрации.
Ошибка всех подобных исторических построений, сколь бы обоснованными они ни были, заключается в принятии за очевидное того факта, который при более пристальном рассмотрении оказывается в высшей степени проблематичным. Европейский абсолютизм в теории и практике, абсолютный суверен, воля которого является источником одновременно и власти, и закона, был относительно новым феноменом; он явился первым и наиболее характерным следствием того, что мы называем секуляризацией, конкретно - эмансипации секулярной власти от авторитета Церкви. Абсолютная монархия, обычно и весьма обоснованно рассматриваемая как подготовка национального государства, была, к тому же, ответственна за возвышение секулярной мирской сферы, обладающей собственным достоинством и величием. Столь же краткая, сколь и бурная история итальянских городов-государств, духовная близость которых с революциями Нового времени состоит в общей привязанности к дохристианской Античности, могла бы служить предсказанием и предостережением тех перспектив и проблем, которые ожидали Новое время в области политики, в случае, конечно, если такие предсказания и предостережения вообще возможны в истории. Вдобавок именно расцвет абсолютизма на века скрыл от глаз эти проблемы, ибо, казалось, он обрел в сфере политики удовлетворительную замену утраченной религиозной санкции мирской власти в персоне короля, или скорее в институте королевской власти. Однако это решение, которое революции разоблачили весьма скоро как псевдорешение, скрывало на протяжении нескольких веков самую серьезную проблему для всех современных систем правления: их кардинальную нестабильность, являющуюся результатом элементарной утраты авторитета.
Та особенная санкция, которую религия и религиозный авторитет даровали секулярной сфере, не могла быть заменена абсолютным суверенитетом, который, не обладая трансцендентным и внемирским источником, должен был сразу выродиться в тиранию и деспотизм. Истина состоит в том, что, когда абсолютный монарх "занял место Папы и Епископа", он по этой самой причине более не выполнял религиозную функцию и не получал санкцию папы и епископа. Если выражаться на языке политической теории он был не преемником папы и епископа, но узурпатором, и все теории с начала Нового времени относительно суверенитета и божественных прав государей служили только тому, чтобы скрыть этот факт. Секуляризация, эмансипация секулярной сферы от опеки Церкви, неизбежно выдвигала проблему основания и конституирования нового авторитета, без которого мирская сфера не только не приобретала нового достоинства, но и лишалась бы даже того производного значения, которым она обладала под духовным покровительством Церкви. Теоретически дело обстояло так, как если бы абсолютизм пытался разрешить проблему авторитета, не прибегая к революционным средствам нового основания; другими словами, он решил эту проблему в привычной системе координат, в которой легитимность правления в общем, и авторитет секулярного права и власти в частности, всегда обосновывались путем отнесения их к абсолютному источнику, который сам был как бы не от мира сего. Революции, даже если над ними не тяготело наследие абсолютизма (как в случае Американской революции), все еще оставались в рамках традиции, в значительной части основанной на событии, когда "слово становилось плотью", иначе говоря, на откровении абсолюта в историческом времени в качестве земной, мирской реальности. Именно в силу земной природы этого абсолюта авторитет как таковой стал немыслим без религиозной санкции того или иного рода. И так как задача революций состояла в установлении нового авторитета, лишенного помощи традиции, прецедента и ореола старинного происхождения, они не могли не поставить старую проблему со всей ее беспрецедентной остротой: не права и власти per se [278] , но источника права, который бы дал позитивному праву свою легальность, и истока власти, который придал бы легитимность учреждаемым властям.
278
Самих по себе (лат.).
В дискуссиях о секуляризации обычно предпочитают не замечать того огромного значения, которое утраченная санкция религии имела для авторитета всего мирского. И это вполне понятно, ибо возникновение автономной мирской сферы, бывшее неизбежным результатом разделения Церкви и государства, эмансипации политики от религии, как оказалось, произошло исключительно за счет религии; секуляризация явилась причиной того, что Церковь утратила значительную долю своих мирских богатств и, что еще более важно, лишилась протекции мирской власти. И все же фактом остается, что секуляризация коснулась обеих, и так же, как говорят об эмансипации мирского от религиозного, можно говорить, и, возможно, даже с большим основанием, об эмансипации религии от требований и бремени секулярного мира, которое тяжкой ношей лежало на христианстве с той поры, как распад Римской империи вынудил католическую церковь возложить на себя всю политическую ответственность. Ибо "истинная религия", как однажды заметил Уильям Ливингстон, "не нуждается в государях мира сего для своей поддержки; но она чахнет или изменяет самой себе там, где они вмешиваются в ее дела" [279] . Многочисленные трудности и проблемы теоретического и практического плана, которые встали перед политикой с самого момента секуляризации, тот самый факт, что первым последствием этой секуляризации было становление абсолютизма и что революции, пришедшие ему на смену, ничего не искали с таким рвением, как абсолют, из которого можно было вывести легальность закона и легитимность власти, способны привести к выводу, что политика и государство нуждаются в санкции религии даже более, чем религия и Церковь - в поддержке государей.
279
Niles, Hezekiah. Op. cit. P. 307.
Потребность в абсолюте заявляла о себе различными путями, принимала различные обличья и получала различные решения. Функция же абсолюта в области политики, однако, всегда оставалась неизменной: он был необходим для того, чтобы разорвать два порочных круга, первый из которых, как кажется, неотъемлем от человеческого законодательства, тогда как второй заключен в petitio principii [280] , сопровождающем новое начинание, или, если переводить это на язык политики, присущем самой задаче основания. Первый, порожденный потребностью всех позитивных, человеком созданных, законов во внешнем источнике, который даровал бы им легальность и возвысил в качестве "высшего закона" сам законодательный акт, конечно же, хорошо известен и заявил о себе уже в период формирования абсолютной монархии. То, что Сиейес утверждал по отношению к нации, что "было бы смешно предполагать, что сама нация связана какими-то формальностями или тою самою конституцией, которой она подчиняет своих уполномоченных" [281] , с не меньшим основанием может быть отнесено и к абсолютному государю, который действительно, подобно нации Сиейеса, должен был быть источником всякой законности, основой справедливости, и по этой причине не мог выступать субъектом каких-либо позитивных законов. Ни по какой другой причине. Уже Блэкстон утверждал, что "абсолютная деспотическая власть должна в той или иной мере присутствовать во всех правлениях" [282] . Благодаря этому становится ясно, что абсолютная власть превращается в деспотическую, коль скоро она эмансипируется от власти, более высокой, нежели она сама, - от всевластного Бога. Весьма показательно, что Блэкстон называет эту власть деспотической, и это служит ясным указанием на то, в какой мере абсолютизм освободил себя не столько от подвластного ему политического порядка, сколько от божественного или естественного порядка, которому он оставался подчиненным до Нового времени. И как верно то, что революции не "придумывают" проблемы мирской политической сферы, столь же верно и то, что с их наступлением, то есть с возникновением необходимости в новых законах и конституциях, закладывающих фундамент нового политического организма, все старые "решения" - такие как надежда, что функции "высшего закона" способен взять на себя обычай в силу "трансцендентального качества", присущего ему по причине "глубокой древности" [283] ; или же упование, что высокое положение монарха само по себе способно придать государственному аппарату ореол святости, как это звучит в часто цитируемой похвале Баджота британской монархии: "Английская монархия усилила наше правление силой религии", - на поверку оказываются
280
Предвосхищение основания (лат.) - логическая ошибка, заключающаяся в скрытом допущении недоказанной посылки для доказательства.
– Прим. ред.
281
Сиейес, Эмманюэлъ Жозеф. Указ. соч. С. 81.
282
Цит. по: Corwin, Edward S. Op. cit. P. 407.
283
Ibid. P. 170.
Сиейес, которому в области теории не было равных среди людей Французской революции, разорвал этот порочный круг и petitio principii, о котором он говорил весьма красноречиво, сначала проведя свое знаменитое различение между pouvoir constituant [284] и pouvoir constitue [285] и затем выведя эту pouvoir constituant, то есть нацию, вообще за пределы сферы политики и поместив ее в неизменное естественное состояние (On doit concevoir les Nations sur la terre, comme des individus, hors du liens social... dans l'etat de nature [286] ). Тем самым он, по-видимому, одним махом решил обе проблемы. Во-первых, проблему легитимности новой власти, pouvoir constitue, авторитет которой не может быть гарантирован Учредительным собранием, pouvoir constituant, поскольку его власть неконституционна и не может быть таковой, ибо предшествует самой конституции. Во-вторых, проблему легальности новых законов, нуждавшихся в "источнике и верховном господине", "высшем законе", из которого они бы производили свою законность. И власть, и закон брали свое начало в нации, или, точнее, в воле нации, которая сама оставалась вне и над всеми правлениями и законами [287] . Конституционная история Франции, где еще в годы революции одна конституция следовала за другой, в то время как власти предержащие могли провести в жизнь лишь ничтожную часть своих революционных законов и декретов, - лишь еще одна иллюстрация того, что должно было стать ясно с самого начала. А именно - что так называемая коллективная воля (если это вообще не юридическая фикция) неустойчива по определению и что постройка, возведенная на подобном фундаменте, на самом деле покоится на зыбком песке. От немедленного коллапса и катастрофы национальное государство спасла лишь та необычная легкость, с какой национальная воля позволяла собой манипулировать и поддавалась влиянию, если бы не отыскался желающий взять на себя бремя и славу диктатора.
284
Власть конституирующая (уполномочивающая) (фр.).
285
Власть конституируемая (уполномоченная) (фр.).
286
«Нации подобны отдельным личностям вне социальных связей, находящимся в естественном состоянии» (фр.).
287
Слова Сиейеса см. в Сиейес, Эмманюэлъ Жозеф. Указ. соч.
Диктатура - режим, как нельзя лучше соответствующий сути национального государства. Наполеон Бонапарт был всего лишь первым в длинном ряду национальных диктаторов, кто под аплодисменты всей нации мог заявить: Je suis le pouvoir constituant [288] .Однако в то время как диктат одной воли лишь на короткие периоды достигал фиктивного идеала национального государства - единодушной воли народа, - не воля, а интерес, прочная структура классового общества, составляла подлинную основу национального государства. И этот интерес, interet du corps [289] , как его именовал Сиейес, ради которого не гражданин, но частное лицо "объединяется с другими в небольшие группы", никогда не был выражением воли, а, напротив, являлся манифестацией мира, или скорее тех частей мира, которые были общими для определенных групп, corps или классов, поскольку были между ними [290] .
288
«Уполномочивающая власть - это я» (фр.).
289
Корпоративный, групповой интерес (фр.).
290
Там же.
С точки зрения теории легко заметить, что решение Сиейесом парадоксов основания - установления новых законов и основания нового политического организма - не завершилось и не могло завершиться установлением республики в смысле "господства законов, а не людей" (Харрингтон), но заменило монархию, то есть власть одного, демократией - властью большинства. Сегодня нам трудно оценить, насколько существенным было это смещение акцента с республиканской формы правления на демократическую, поскольку мы обычно не отличаем господство большинства от решения большинства. Последнее, однако, есть не более чем технический прием, принятый практически во всех типах совещательных органов, будь то предвыборные собрания избирателей, или же town-hall meetings, или же назначенный правителем государственный совет. Другими словами, принцип большинства присущ самому процессу принятия решений и тем самым присутствует во всех формах правления, включая деспотизм, за возможным исключением одной тирании. Только там, где большинство, после того как решение принято, приступает к политическому, а в крайнем случае и к физическому устранению находящегося в оппозиции меньшинства, технический прием решения большинства становится принципом господства большинства [291] . Эти решения, конечно же, могут пониматься как выражения воли, и никто не станет оспаривать, что в современных условиях политического равенства в этом большей частью и заключается политическая жизнь общества. Существенным, однако, является то, что в республиканской форме правления политическая жизнь протекает и такие решения принимаются в рамках и в соответствии с правилами конституции, которая зависит от национальной воли большинства не более, чем судьба здания зависит от воли его архитектора или его обитателей. Первостепенное значение, придаваемое во время революций по обе стороны Атлантики конституциям как писаным документам, более чем что-либо свидетельствует об их элементарно объективном, мирском характере. В Америке, во всяком случае, они разрабатывались в недвусмысленном и сознательном намерении предотвратить, насколько это в человеческих силах, процедуры принятия решений, с их принципом большинства, от вырождения, деградации в elective despotism, "деспотизм, основанный на выборах демократии, власти большинства [292] .
291
Несомненно, нам известно достаточно примеров из истории XX века, чтобы составить представление о подобного рода демократии в исконном смысле власти большинства. Потому можно ограничиться напоминанием, что курьезные притязания «народной демократии» стран Восточного блока на то, чтобы представлять подлинную демократию в сравнении с правовым и конституционным государством Запада, может быть оправдано, если под демократией понимать ничем не ограниченное правление большинства. В этом отношении республика и демократия как государственные формы не только не тождественны, но даже противоположны. На практике же демократия как форма правления всегда должна сводиться к однопартийной системе, а именно: власть захватывает та партия, которая в данный момент оказалась способной собрать абсолютное большинство голосов (что, правда, в чистом виде имеет место не так часто).
292
Джефферсон, о котором ныне бытует представление как о самом демократичном из отцов-основателей, зачастую весьма красноречиво предупреждал об опасности elective despotism («выборного деспотизма »), в котором «173 деспота» угнетали бы так же, как и один» (Джефферсон, Томас. Указ. соч. С. 196; 197). Еще раньше Гамильтон совершенно справедливо отмечал, что «голос самых рьяных республиканцев был различим наравне с другими в хоре осуждающих пороки демократии» (см.: Carpenter, William S. Op. cit. P. 77).
III
Злой рок Французской революции заключается в том, что ни одно из конституционных собраний не располагало достаточным авторитетом для того, чтобы дать стране конституцию; упрек, справедливо адресуемый им, всегда один: они сами не были конституционно оформлены. С теоретической точки зрения, роковая ошибка людей революции состояла в некритической вере в происхождение власти и закона из одного и того же источника. И, наоборот, огромной удачей Американской революции было то, что народ колоний еще до конфликта с Англией был организован в самоуправляющиеся общества, группы; в том, что революция, говоря языком XVIII века, не отбросила их в естественное состояние [293] ; в том, что никогда серьезно не оспаривалась правильность pouvoir constituant тех, кто вырабатывал конституции штатов и затем Конституцию Соединенных Штатов. То, что Мэдисон предлагал по отношению к американской конституции, а именно вывести ее "общий авторитет ... целиком и полностью из нижестоящих авторитетов" [294] , было воспроизведением в национальном масштабе того, что было проделано самими колониями, когда они конституировали правительства своих штатов. Делегаты местных конгрессов или народных конвентов, подготовившие проекты конституций штатов, получили свои полномочия от многочисленных нижестоящих авторитетных органов: округов, районов, городских и сельских общин. Не дать ослабнуть их власти значило сохранить в неприкосновенности источник их собственного авторитета. Будь федеральный конвент избран не для того, чтобы создать и конституционно оформить новую федеральную власть, но с тем, чтобы урезать и упразднить власть штатов, основатели немедленно столкнулись бы с теми же проблемами, что и их французские коллеги; они лишились бы своей pouvoir constituant. И в этом, вероятно, крылась одна из причин, почему даже самые убежденные сторонники сильной центральной власти не хотели полного упразднения правительств штатов [295] . Федеративная система не только являлась единственной альтернативой принципу национального государства; она была также единственной возможностью избежать порочного круга pouvoir constituant и pouvoir constitue.
293
Существование нескольких отдельных случаев, когда принимались резолюции, объявлявшие конгресс «неконституционным», и то, что «в момент принятия Декларации независимости колонии полностью находились в естественном состоянии», ни в коей мере не опровергает сказанного. О резолюциях некоторых городов Нью-Хемпшира см.: Jensen, MerrilL Op. cit.
294
Из письма Джефферсону от 24 октября 1787 года, процитированного в примечании 26.
295
Уинтон Солберг в своем введении к книге «Федеральный конвент и формирование союза американских штатов» (Solberg; Winton U. The Fédéral Convention and the Formation of the Union of the American States. N. Y., 1958) справедливо подчеркивает, что, хотя федералисты и «хотели подчинить штаты Вашингтону, они, за двумя исключениями, не желали уничтожить сами штаты». Сам Мэдисон однажды выразился, что «будет оберегать права штатов столь же заботливо, как и суды присяжных» (ibid. Р. 196).