Обезьяна на мачте
Шрифт:
— Еще в котле, ваше высокоблагородие.
— Отчего его еще не вытащили? Может быть, он еще жив?
— Никак нет, ваше высокоблагородие; он совершенно до смерти обварился.
— Что же? Он, по крайней мере, сразу околел?
— Немедленно, ваше высокоблагородие. Похлебка круто кипела.
— Можно ее есть?
— Нет, ваше высокоблагородие. Шерсть обезьяны…
— Замолчать!
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
— Что было в котле?
— Капуста с бараниной.
— Озаботьтесь тем, чтобы труп животного бережно был вынут из котла, и передай его моему вестовому.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
Грустно отвернулся старший офицер и, согласно желанию капитана, отправился к нему с докладом. Глаза его подернулись влагой, смерть его любимца произвела на него глубокое впечатление.
Господин фон Генгстенберг выслушал доклад с величественным спокойствием. В сущности ему было приятно, что без его непосредственного содействия судно наконец освободилось от обезьяньей докуки. Но ему было жаль своего старшего офицера, грустная складка губ и отуманенные взоры которого ясно говорили об его огорчении. Ему захотелось его утешить; он искал подходящее слово и думал, что нашел его, когда, горячо пожав ему руку, сочувственно произнес:
— Господин капитан-лейтенант, от души соболезную…
Федор Кнорре
Соленый пес
Характер у его матери был удивительно покладистый и уживчивый. Никто лучше ее не умел ладить с соседями — людьми и собаками. Разве только с кошками во дворе у нее разыгрывались иной раз шумные скандалы.
Она была очень неглупая пожилая собака и умела дорожить своим скромным положением в жизни.
Как-никак у нее свой собственный дворик. Треснутая глиняная миска, всегда дочиста вылизанная ее языком. Конурка под крыльцом хозяйского дома.
Роскошью это не назовешь, но в собачьей жизни и за это приходится держаться.
Конечно, ей отлично было известно, что есть такие собаки, которые живут прямо в комнатах, водят за собой по улицам людей на прогулку или с глупым видом высовывают морды из окошек проезжающих автомобилей. С ними у нее не было ничего общего, она им не завидовала да и за собак настоящих не считала.
С нее было довольно и того, что она не бродяжка какая-нибудь, не бездомная уличная попрошайка, а настоящая дворовая собака при своем деле: охраняет двор и свою миску, а заодно и хозяйский дом.
Зимой ей приходилось порядочно померзнуть, особенно по ночам, когда ледяной ветер злобно вдувал в каждую щелку ее конуры колючую струю, так что шевелилась шерсть на спине.
Но здесь, на берегу теплого моря, зима продолжалась недолго, приходила мягкая, душистая весна и начиналось долгое лето, пыльное и знойное.
И каждое лето повторялось одно и то же. На нее надвигалось событие, которое она предвидела, каждый раз задолго с ужасом чувствовала его приближение и каждый раз пыталась бороться, напрягая всю свою сообразительность и хитрость.
Она делала все, что могла. В самом дальнем углу двора она заранее прорывала подкоп под фундамент и там, за камнями, в темноте, спрятавшись от людей,
Хозяин ее звал к себе, манил, ругал, совал в угол палку и кидал камушки, чтоб заставить ее выйти. Она все терпела молча, не подавая голоса. Мучаясь от жажды и голода, она сутки не выходила из своего убежища. Наконец в сумерках выползала, настороженно вслушиваясь и осматриваясь.
Во дворе никого не было. Миска наполнена размоченным в воде пахучим хлебом. Она подбиралась к ней, тяжело дыша пересохшим ртом, с языком, распухшим и потрескавшимся от жажды. И тут на пороге появлялся хозяин, ласково подзывал ее к себе. Она опрометью кидалась назад, забивалась под фундамент и опять ложилась рядом со щенятами, подталкивая носом, собирала их поближе к себе и, чувствуя, как они копошатся, толкая ее слабыми лапками, опять молчала, не отзываясь.
Все это повторялось много раз, и неизбежно она все-таки снова появлялась около миски с водой и, несмотря на все увертки, умоляющий визг и угрожающее рычание, оказывалась в руках у хозяина, а затем привязанной на веревке.
Она знала все, что будет дальше, и начинала изо всех сил рваться, готовая себя задушить, кидаясь во все стороны, переворачиваясь через голову, когда веревка сбивала ее с ног.
А хозяин в это время приносил знакомое грязное ведро, в котором плескалась вода, становился на четвереньки, кряхтя, тянулся длинной палкой и по одному выгребал щенков из их убежища.
Он складывал их всех в ведро, и, пока он шел через двор, в ведре все время плескалась вода и оттуда шел звук какого-то слабого движения. Потом хозяин открывал калитку, уходил куда-то и, вернувшись через некоторое время с пустым ведром, надевал его вверх дном на колышек у крыльца.
Так было каждый раз, и так все шло и теперь. Но то ли сила отчаяния собаки увеличилась, то ли веревка была старая – после безумного рывка, когда у нее потемнело в глазах от удушья, она вдруг почувствовала, что освободилась.
Хозяин с ведром в руке открывал калитку в тот момент, когда собака в слепом отчаянии налетела и ударилась грудью в ведро. Ведро покатилось на землю, оттуда вылилась вода. Хозяин хотел схватить собаку за шиворот, но она увернулась, бросилась к щенкам, схватила зубами одного и кинулась бежать по улице.
Отбежав немного, она положила щенка и кинулась, униженно и умоляюще повизгивая, к человеку. На этот раз ему едва не удалось ее схватить и захлопнуть калитку.
Она снова примчалась к щенку, схватила его за шиворот, но снова бросила и опять стала царапаться в калитку, как вдруг, что-то поняв, вся взъерошенная от страха, опять схватила щенка и побежала по улице.
Едва завидев идущих навстречу людей, она свернула в знакомую лазейку и потом долго со щенком в зубах пробиралась через кусты, которыми порос весь откос берега моря. В самой гуще кустарника она торопливо выкопала углубление и, лежа там, всю ночь с иступленной нежностью его облизывала, дрожала от страха и тихонько стонала. Несколько раз она убегала в темноту — прислушаться около калитки, и стремглав неслась обратно к своему единственному спасенному, боясь, что и он пропал в ее отсутствие.