Обида
Шрифт:
– Она – поэт. Поэт должен быть искренним.
Они еще с полчаса обговаривали подробности и возможные сложности.
После чего гости простились.
На улице Греков грустно вздохнул:
– Сладостный дом – уходить не хотелось. Я только в книжках читал о таких.
– Традиционность – хороший тон, – сказал меланхолически Бурский.
–
Особенно в наше стебное времечко.
– Хотел бы я жить в этаком гнездышке, – мечтательно проговорил
Женечка. – Плавно, сторожко и неторопко. Чтобы, достигнув зрелой поры, иметь гармонию в психосфере и сходную Александру
Ароматическое существо. Дышит духами и туманами. Я позавидовал нынче
Ганину.
– Кто не мечтает о мире в душе? – откликнулся Бурский. – А Ганин… вы правы – Ганин умеет оказаться в нужное время в нужном месте.
Реплика эта, не слишком внятная, имела – Женечка это почувствовал – второе дно. За нею скрывалась своя история отношений.
3
Прошло приблизительно две недели, и Бурский сообщил подопечному: звонок от Александры Георгиевны. Все получилось, Мария Викторовна позволила Женечке с нею связаться. Вот ее телефонный номер.
– Долго же она размышляла, – буркнул молодой человек. – Видимо, наводила справки, насколько я чист и благонадежен.
– Похоже, рентген благоприятный, – задумчиво согласился Бурский.
Мария Викторовна Камышина жила в однокомнатной квартирке в доме, неотличимом от прочих, почти на самом краю Юго-запада. В крохотной прихожей на вешалке под шапкой-кубанкой висел овчинный слегка приталенный кожушок. Женечка поначалу решил, что есть еще один визитер, потом он понял, что амуниция принадлежит самой хозяйке.
Ей было немногим больше пятидесяти, она была тоща и черна. Темными были не только волосы, впрочем, в островках седины, темными были и впалые щеки, и страстные угольные глаза. Казалось, она почернела однажды от неких жестоких душевных бурь. Женечка понимал, что
Камышина старше Александры Георгиевны лет на пять, не больше, и все же казалось, что это совсем не та генерация.
Комната была ей под стать – монашеский, аскетический стиль.
Решительно ни одного постороннего, необязательного предмета. Стол в центре, рабочий столик у стенки под четырьмя книжными полками. В углу небольшой иконостас, узкая девичья кровать. Над нею висела фотография – единственная во всей квартире – сухое нахмуренное лицо с жесткими задубелыми скулами, с мрачным неуступчивым взглядом.
– Хотите чаю? – спросила Камышина.
Женечка вежливо отказался.
– Может быть, чего-то покрепче?
Женечка отказался вновь.
– Я вижу, вы деловой человек, – Мария Викторовна усмехнулась. – Ну что же, перейдем прямо к делу. Должна сказать, я бы с вами не встретилась, если бы не была согласна с вашей исходной установкой. О движении должно быть написано, и по возможности объективно. В нашей свободомыслящей прессе вряд ли появится трезвая, честная и непредвзятая статья на кровоточащую тему, однако же, сохраним надежду.
– Но у движения есть своя пресса.
– Это не то, – сказала хозяйка. – Нетрудно убедить убежденных, эта заслуга невелика. Самое грустное и обидное – “своя пресса”, как вы изволили выразиться, искусно сдвинута на обочину, и тут есть собственная
– Вы сами никогда не пытались? – спросил ее Женечка осторожно.
– Нет. Тут есть несколько обстоятельств. Прежде всего я – не в движении. Я – военный поэт, я связана с армией, а она обязалась быть вне политики. Согласна я или не согласна, я не могу ее подставлять.
Кроме того, я не поддерживаю этакий подпольный характер, который придают своей деятельности некоторые горячие головы. Силу, которая может стать массовой, просто лишают этой возможности. Чуть ли не тянут ее в нелегальщину. Вы обратились ко мне за помощью – это глубоко ненормально. Обидно, что необходимы посредники.
Греков взглянул на Марию Викторовну и с интересом и с удивлением.
– Я уважаю смелых людей, не убоявшихся бремени лидерства, – сказала
Камышина, – но между нами есть, к сожалению, разногласия, я говорю об этом прямо. Когда ситуация созрела, она обязана быть прозрачной.
Нет места для игры в конспирацию. В высших эшелонах страны есть некие двуликие Янусы – они навязывают движению нынешний маргинальный образ. А те, кто ответствен за этот образ, не видят, что ими манипулируют.
– С какою же целью? – спросил ее Женечка.
– Цель очевидна, – сказала Камышина, – держать на коротком поводке, как говорится, обе стороны. Ясно, что если не видно людей с идеей, с мессианской мечтой, а есть какое-то хулиганье, то не о чем толковать, нет темы. И вместе с тем, создается фантом для устрашения забугорья и вестернизированной сволочи отечественного производства.
Тайный же замысел – эту силу держат в загашнике, про запас. Мало ли как повернется дело! Вот эта иезуитская тактика невыносима и унизительна! Мне говорят, что я поэт, что у меня слишком тонкая кожа, что нужно уметь таиться, ждать и, если это необходимо, уметь сыграть шутовскую роль. Что мне ответить? Лишь то, что хитрость – это оружие обреченных. Оно поражает самих хитрецов. В истории довольно примеров, что там, где трагедия борьбы, там мелкотравчатости нет места. Да, я поэт. Но – военный поэт, это я вам уже говорила. Армия, горячие точки меня научили главной истине: в критический миг мы обязаны действовать. Если мы этот миг упускаем, заговорим его, задискутируем, можно, как говорят молодые, слить воду и линять с дискотеки.
По ходу речи она взволновалась, и доктринерская интонация, звучавшая поначалу в голосе, была отставлена за ненадобностью. Глаза Камышиной воспламенились, щеки, казавшиеся засурмленными, неожиданно разрумянились. И чуть нараспев, словно с усилием, словно выталкивая слова, она негромко пророкотала:
– Если рассвет дышит грозой, это твой день, поэт. Это твой день пахнет кирзой. Запаха слаще нет. В пепле и прахе моя тропа. В пекло зовет труба.
Она усмехнулась.
– Вот и стихи. Поэта хлебом не корми, дай угостить своими рифмами.