Обитель лилий
Шрифт:
– Давай покатаемся на лошадях, когда выберемся отсюда?
Герберт переводит взгляд с горизонта на лицо Морены, цепляясь за ее улыбку, что могла бы показаться безумной, не будь все, что их окружает, таковым. Она хочет продолжить общение в жизни, далекой от стен, пропитанных медикаментозным запахом. Запахом спирта и испражнений, который въелся в стены, сколько их ни намывай. Парадокс или извечная насмешка судьбы: отринув все, что было желанно, и смирившись с утратой, он ныне получает вдвойне. Однако не испытывает от этого ни радости, ни горечи.
– Договорились. Но при условии, что ты перестанешь грубить, – насмешливо изгибает бровь Герберт.
– Я не грублю, – низко, как взъерошенная кошка, рокочет Морена. – Грубость – это сделать так и не извиниться, – она поднимается на носки и легким, неосязаемым порывом накрывает его губы своими. Улыбается, задиристо щуря глаза.
Вот это да. Ему, конечно, не привыкать целоваться на первых встречах. Только вот смазанный поцелуй с девушкой-шизофреником вряд ли входит в это число.
– Хочу ли я за это извиниться? Думаю, что нет. Неужели я и правда грубая? И что мне с этим делать?
Морена отстраняется, увлеченно разговаривая уже с собой и скрываясь в белокаменных стенах женского флигеля. Напевает какую-то детскую песню.
Герберт безмолвно следит за ее силуэтом.
– Вот ты и приплыл, братец, – вздыхает он. Внезапно, сотрясаясь грудью, смеется и поднимает голову, когда мимо проходит дежурная санитарка. Ситуация – полная комедия. Дешевенькая, бульварная.
– Все в порядке, – он кивает ей, и она идет дальше, некоторое время не сводя с него подозрительного взгляда пустых рыбьих глаз.
Черт, завтра Хирцман поинтересуется, в чем причина его смеха посреди сада в блаженном одиночестве. Будет хуже, если он скажет правду, что и сам этого не знает. Лучше соврать про пикантное воспоминание из прошлого – это звучит как то, что главврач будет доволен услышать. Ведь так поступают здоровые и счастливые – говорят желанное собеседнику и делают искренний вид, мало отличающийся от гримасы с отпечатком сумасшествия.
– Как самочувствие?
Вопрос, от которого кишки скоро полезут через рот наружу. Вот такое самочувствие.
Герберт с трудом разлепляет глаза. Замедленная реакция на происходящее, сонливость, непонимание большинства слов в разговорах медсестер уже не вызывают страха. Человек, бравый солдат в пищевой цепочке, легко примиряется с дискомфортом. Вскоре не чувствует его или подменяет состоянием, подходящим для функционирования психики. Таким состоянием для Герберта предстает равнодушие, холодное и острое, как корка льда, покрывающая реку Шпре зимой.
Он моргает, силясь сбросить пелену, застилающую взгляд. Отросшие волосы из-за пота липнут ко лбу. Герберт чувствует прикосновение девичьих пальцев, что сдвигают их к ушам. Вопрос запоздало доносится до него, эхом взрывается в черепной коробке.
– Терпимо, – выдавливает он, путаясь в буквах. Проводит языком по иссохшим, в трещинах, губам. На языке остается свинцовый привкус.
Благотворная жидкость бесшумно вливается в одну из его взбухших вен. Он не любит излишне молодых или чрезмерно старых сестер: первым не достает опыта и уверенности, вторым – зрения и ловкости, и оттого при работе с обеими нещадно страдают его руки. На этот раз ему повезло: сестра Карла работает достаточно, чтобы легко орудовать иглой и с первого раза найти подходящую вену.
Герберт поворачивает голову. Кажется, что это занимает у него вечность. Возле капельницы стоит Лисбет. Ее золотые, как пшеница на полях поблизости, волосы
«Волосы Морены прямые, как полотно, несминаемым шелком просачиваются сквозь пальцы», – думает он, шевеля рукой, будто воскрешая ощущения от ее прикосновений.
На соседней койке надрывно плачет пациент. Герберт видит его не впервые, но знает о нем только то, что тот болеет шизофренией. Частая здешняя история. Это не пугает: года в пансионате достаточно, чтобы понять, что безумие более многогранно, чем о нем принято говорить. Некоторые пациенты агрессивны для себя и окружающих, и оттого за ними ведется повышенный контроль; большую часть времени они проводят с санитарами, не контактируя с остальными обитателями пансионата. Другие – как, например, Петша – пусть и считаются по медицинским показаниям такими же шизофрениками, редко проявляют интерес к реальному миру, поскольку погружены в собственный. То-то Петша и сидит часами в фойе, верещит, пока Эльке не треснет ему вязальными спицами.
– Внутри моего тела живут пауки, ты убьешь их своими иглами!
Мужчина истерично кричит, и этот возглас, будто принадлежащий раненому зверю, разносится в голове Герберта болезненным фейерверком.
– Иди к черту, мразь, ты убьешь моих пауков, – он продолжает кричать, привязанный по рукам и ногам к койке. Стоящая возле него Лисбет сохраняет самообладание, не меняясь в лице. Выпускает из подготовленного шприца воздух.
– Все хорошо, молодец, – шепчет она то ли умалишенному, то ли себе.
Мужчина-санитар, пришедший на оглушительные вопли, локтем придавливает шизофреника. Крики и ругань могут как напугать других пациентов, так и вызвать у них агрессивный припадок – буйство, подобно безумию, заразительно, и если один может себе его позволить, другие не будут ждать приглашения.
Герберт снова моргает. Борется с желанием провалиться в сон, когда замечает на себе открытый, совершенно ясный и здоровый взгляд.
Шизофреник смотрит на него так же, как люди из внешнего, за стенами пансионата, мира смотрят друг на друга – встречаясь взглядами, по воле судьбы проходя мимо, поддерживая безмолвный диалог, что известен двоим, но который забудется уже через мгновение, когда наступит время встретиться взглядом с кем-то другим. В остекленевших глазах нет болезни, из них исчезли пауки, снующие внутри и шепчущие на своем языке тайны, неподвластные обывателю, не бывавшему на грани, – обрыву, что отделяет здравомыслие от темной пропасти. Мужчина кажется здоровым человеком, засыпающим не менее здоровым сном.
Герберт хорошо помнит эту темную пропасть. За несколько месяцев до госпитализации он провел ночь без сна, наутро не смог подняться с постели – двухдневный больничный затянулся на неделю, пока не перерос в длительный отпуск и дальнейшее увольнение по состоянию здоровья. Ему не было стыдно, потому что липкая темная пропасть уже приняла его в свои объятия – отпал смысл вставать с постели, принимать пищу, мыться, общаться с семьей и посторонними. На руках и ногах не осталось живого места. Когда он перестал отвечать, потому что сам уже не инициировал разговоры, его семья с предварительного согласия Хирцмана, найденного через общих знакомых, приняла решение о госпитализации. Тайной и без лишнего шума. Оттого и покинуть больничные стены можно было без вреда для репутации и дальнейшего существования в нормальном обществе, отгораживаемом от всего ненормального.