Обитель
Шрифт:
“Какой он суетливый и напуганный, этот мужик”, – тихо удивился Артём.
Он помнил, что Сивцев был не таким ещё в июле, когда их гоняли на кладбище. Ведь он людей убивал на войне, и его могли убить – чего же здесь такое на Соловках, что и Сивцева начало гнуть?
“…Он пришёл сюда со своей правдой, которая целую жизнь его не подводила – и вдруг начала подводить”, – нашёл ответ Артём, словно и в этот раз ответ ему был заранее подсказан.
“…И я тоже стал много думать, – выговаривал он сам себе, сразу забыв про Сивцева – что ему Сивцев,
Артём не забыл, что совсем недавно, ещё, смешно сказать, вчера, когда перепугался за Галю, он больно корил себя в келье за отсутствие привычки к размышлению – но много ли он надумал тогда? Спас ли его озадаченный рассудок?
Галя молча ждала, когда Сивцев выговорится.
– Идите в свою роту, – повторила она, не дождавшись.
Сивцев замолк, но улыбаться не прекратил и, несколько раз оглянувшись, поспешил вослед не ставшему докучать Захару.
Отчего-то Сивцев захромал на одну ногу – может, перестоял тут за день.
– Ногтев наложил запрет на использование лодок, – сказала Галя безо всякой интонации, не глядя на Артёма. – Но аресты прекратились, все чекисты по домам ушли, один Горшков с твоим Василием Петровичем никак не наговорится. Можно немного успокоиться… – Она тряхнула головой. – Подожди до завтра, – добавила Галя на самое мелкое деление градусника теплее, чем всё прежде сказанное, и тоже, не прощаясь, ушла.
Надо было б если не пожалеть, то хоть вспомнить о Василии Петровиче – мучают ли его сейчас, жгут ли, режут ли на части, – но Артём не хотел, не хотел, не хотел.
“Завтра, завтра, завтра”, – то ли без смысла повторял, то ли молитвенно просил Артём, глядя вслед этой женщине, которая носила в себе его спасение. И там же, в близком соседстве с его правом на жизнь, хранилась оставленная на потом смерть.
Истово веря в свою удачу, Артём хлопнул себя по карманам и поймался, как на крючок, на собственную, острую и больную, мысль: он потерял пропуск – допускавший на работу в лисьем питомнике.
“Завтра Гале придётся новый выписывать, – думал он суматошно и огорчённо и тут же стремился себя, не без злорадства, успокоить: – Прекрати истерику! Вот Бурцеву уже не нужны никакие пропуска. Тебе что, хуже, чем ему? – Но даже это действовало слабо. – На пропуск ставят печать – и делает это начальник ИСО – значит, Гале придётся к нему идти: зачем это ей? – спрашивал себя Артём. – А если Галю спросят, что ей вдруг стало за дело до Лисьего острова? А если к тому же такие пропуска больше не подписывают? Как нелепо! Как же всё нелепо получается!”
Первой догадкой было, что он забыл пропуск в штанах, которые оставил на стирку в лазарете, – но нет, он отлично помнил, что вывернул оба кармана брюк – и только после этого, очень довольный, что не забыл ничего – потому что у него оказались при себе деньги, – сдал одежду. О пропуске его бессонная голова тогда и не вспомнила: нализался масла и ошалел.
Артём достал из
И его там не было.
Он стоял, как то самое пианино с прогоревшей крышкой и осипшими струнами, и кривил лицо от презрения к себе.
Надо было идти в келью – искать там, вдруг бумага выпала во сне, – но и здесь Артём знал, что ни разу за все те полтора часа, пока спал, не шевельнулся, и выпасть ничего не могло, и нет там никакого пропуска.
“…И ты ещё издевался над Троянским, который месяц с лишним носил булавку в кармане, – с мучительной досадой указывал себе Артём. – Ты бы сам булавкой приколол себе пропуск к самой коже, и носил, идиот”.
“…И в бане я не мог его потерять, и возле бани не мог”, – вновь проворачивал в голове вчерашний день Артём, готовый ходить за своей тенью по всему двору, до самого рва и назад… и тут наконец вспомнил: пропуск он мог уронить, когда прятался в дровне и лазил по карманам в поисках платка, которого у него никогда не было.
Артём пошёл к дровне, торопясь и боясь спугнуть свою удачу и своё, такое явное, хоть в ладони спрячь, как монету, предчувствие.
Оглядевшись и никого не увидев, Артём присел на корточки и полез в ту сторону, где таился вчера.
Испуг его был глубокий, резкий, но недолгий: на том же самом месте сидел другой человек, в студенческой фуражке, и таращил глаза.
Артём первым взял себя в руки: он узнал Митю Щелкачова.
– Ты чего здесь? – спросил Артём негромко, поймав себя на снисхождении, которое испытывал сейчас к молодому человеку – как будто сам тут вчера не был.
Митя наконец-то признал Артёма, но всё равно не успокоился.
– Четыреста человек расстреляли, – сказал Щелкачов, у него зуб на зуб не попадал.
– Тридцать шесть, – сказал Артём.
– А? – не понял Щелкачов. – Меня ищут.
– Вылезай, – сказал Артём. – Все чекисты спят. Никто тебя не ищет. Кому ты нужен.
– А? – снова не услышал Щелкачов, хотя разговаривали они лицом к лицу.
Митю трясло.
– Подвинься, – попросил Артём и толкнул Щелкачова в лоб: всё равно тот ничего не соображал.
Щелкачов неловко передвинулся назад, верно, ожидая, что Артём хочет забраться к нему.
Артём повозил рукой там, где сидел Митя, – ну, так и есть. Вот пропуск.
На всякий случай Артём поднёс бумагу к самым глазам.
Он вздохнул так легко, так спокойно, так благодарно, словно это было не право на проезд до Лисьего острова, а постановление о полной амнистии.
Не прощаясь с Щелкачовым – сидит себе и сидит, – Артём полез обратно. Было тесно и неудобно, но он всё равно улыбался, пока полз, и не перестал улыбаться, когда выпрямился в полный рост и боковым зрением увидел стоящих поодаль Ксиву и Шафербекова, выследивших его, потом, наверное, потерявших и сейчас опять заметивших.