Обломки
Шрифт:
Новая мысль остановила его на пороге спальни. Вот человек ушел из комнаты четыре или пять часов назад, и теперь этот человек возвратился. А может, тот, кто ушел, и тот, кто возвратился, два совсем различных человека. «Нет, это невозможно, — подумал он, — такие мысли приходят людям только на рассвете». Рука нащупала на стене выключатель, повернула его. Из тьмы выступила вся комната. Он бегло оглядел ее, и по мере того, как взор его скользил от вещи к вещи, на душе становилось спокойнее, все было на своих привычных местах, и это бодрило. С двенадцати лет каждую ночь он ложился в эту кровать красного дерева, со временем пришлось ее удлинить, чтобы он мог вытянуться во весь рост. Перед этим зеркалом он, школьник, приглаживал некогда буйные свои кудри. Необоримое желание посмотреть на себя привело его к камину. Откуда он выдумал, что стал другим? Встревоженное лицо вопрошало другое, смотревшее на него из зеркала. Откуда бы взяться морщинам, которыми щедро награждают нас бессонные ночи, отечности — следствию неумеренных возлияний? Размеренная
Однако сегодня вечером он ощутил, что его хватает за глотку что-то настоящее, неподдельное. Первым делом страх перед смертью, а затем страх перед самим собой. Когда он стоял там, на берегу реки, некто другой, как бы его двойник, говорил за него, препирался с злоумышленником, так как при одной только мысли о том, что его могли в тумане столкнуть в Сену и он захлебнулся бы в ее водах, у него замирало сердце. Потом в такси он мысленно перечислил все прекрасные чувства, на которые, по его мнению, был способен. Десятки раз он представлял себя в трудных, даже трагических обстоятельствах, и неизменно все заканчивалось благополучно после нескольких его слов, произнесенных решительным тоном. Внезапно он увидел себя в гостиной разглагольствующим, возможно, даже о храбрости, да, да, именно о храбрости и интеллекте. От стыда он плотнее заткнул себе пальцами уши, словно не желая слышать этот нелепый, свой собственный голос болтуна и лжеца. И сейчас, стоя перед зеркалом в спальне, где он снова стал самим собой, Филипп искал в глазах, в рисунке губ следы еще не остывшего волнения; но на все его вопросы нежное, спокойное лицо отвечало «нет».
Он бросил пальто на кресло, снял пиджак. Пылавший в камине огонь угас, только в самой глубине несколько раскаленных угольков бросали розоватый отсвет на камень очага, однако в комнате стояла тяжелая, неодолимая духота. Это, конечно, постаралась Элиана, ей вечно чудилось, что, если будет чуть холоднее, он, ложась в постель, простудится. Это милое внимание, возможно, и тронуло бы его, но сейчас только рассердило. Быть объектом подобных забот просто смешно. И какой мужчина позволил бы безнадежно влюбленной в него старой деве прислуживать ему, печься так неукоснительно и преданно о его самочувствии? С чисто ребяческой злобой он пнул ногой каминную решетку.
Внезапно навалилась усталость. Он откинулся на спинку кресла и, разомлев от духоты, даже не попытался раздеться. Глаза то и дело смыкала дремота. Руки сами расстегнули жилет, сняли воротничок. К тишине примешивалось какое-то странное жужжание. Он взял себя в руки, подошел к окну, открыл одну створку; струйка воздуха, словно холодная вода, пробежав по лицу и плечам, привела его в чувство, но в спальне по-прежнему плотной стеной стояла духота, и даже ночной свежести не удавалось ее пробить. На ковре в беспорядке валялась его одежда. Полураздетый, он снова присел в кресло и, низко нагнувшись, стал расшнуровывать ботинки, но непослушные пальцы лишь туже затягивали узел шнурка. На его согнутой спине лежала широкая кривая полоса света, к рукам приливала кровь, вены набрякли. Наконец он поднялся, глаза сами закрывались, волосы падали на лоб. Пошатываясь на ходу, он добрел до постели, и его крупное тело, тело девственника, рухнуло на простыни в ослепительном свете электрической лампы. Сейчас ему казалось, будто все случившееся растворилось где-то в сокровенных глубинах его существа. Лежа поперек постели, он отдавался пьянящей прелести сна, уже не боролся с ним и даже не замечал, что ноги свисают на пол. Все события сегодняшнего вечера путались, все больше стушевывались. Он уже ничего не помнил, ничего не понимал. Мало-помалу все смягчалось, утрачивало резкость, которую придает вещам реальность. Он ощущал только прохладное прикосновение простыни, свежесть ее чувствовалась спиной, бедрами, даже затылком, но она не охлаждала пылающего лба. Он думал: «Тело… мое тело…» — и следил за ходом мысли, как следит ухо за ударами колокола. Еще некоторое время сетчатка удерживала светящийся шар лампы, потом лампа описала круг где-то прямо у него в голове, как планета в небесах, разом потухла, и он рухнул в бездну.
Часть вторая
Глава первая
Семья Клери занимала квартиру на четвертом этаже собственного дома, стоявшего по соседству с музеем
С годами Филипп научился не замечать всего этого уродства. Входя в дом, он всякий раз проходил через вестибюль, более или менее удачно подражавший сталактитовой пещере, садился в лифт готического стиля и даже не страдал от всего этого безобразия. Множество раз Элиана советовала ему полностью перестроить дом: «Поверь мне, вестибюль просто кошмарен. Пойми ты, привратник живет в гроте, да, да, в гроте». Однако зря она старалась. Слабый от природы Филипп с успехом прибегал к оружию пассивности, о которую разбивается самая железная воля. Казалось, что вместе с этим домом, построенным отцом, сыну завещан сверх того ряд чисто моральных ценностей, и в числе их — непоколебимое желание видеть все таким, каким было оно возведено.
В первый год после женитьбы он уступил, как называл про себя, капризам жены, и тяжеловесную родительскую мебель вытеснили легкие столики и кресла, на которые можно было сесть и не чувствовать себя на приеме у биржевого маклера. Но на этом святотатство, зашедшее слишком далеко, прекратилось. Почти ничего не осталось от той квартиры, которую Филипп знал с детства. Разумеется, он не вздыхал о драпировках гранатового плюша, из-за которых даже в самые светлые дни к трем часам уже становилось темно, но молча хранил робкую о них память, как бы воздавая в душе дань неким суровым божествам, из боязни оскорбить их. Поэтому и светом, заполнявшим теперь и гостиные и его спальню, он наслаждался с нечистой совестью, что портило ему все удовольствие и прорывалось подчас яростными и внезапными вспышками гнева.
Когда скончался отец, ему было восемнадцать, но страх перед стариком и сейчас, неведомо для самого Филиппа, жил в его душе. С малых лет его приучили стушевываться перед этим молчаливым и непреклонным человеком, который каждый вечер, положив холодную ладонь на голову сына, твердил ему о долге и чести; и доныне Филипп тушевался перед его тенью, пожалуй, все такой же пугающей. В глубине души он осуждал себя и звал в верховные судьи отца, всем всегда недовольного. В такие минуты его брала злоба против всех и вся вообще, и в первую очередь против свояченицы. Из этого тайного судилища жена выходила оправданной в силу своего легкомыслия, которое в глазах любого другого мужчины заслуживало бы осуждения. Но Элиана знала, что делает: любое ее слово было заранее продумано и рассчитано, подчинено цели, подчас весьма и весьма отдаленной, пусть даже пустяковой, но неизменно точно определенной. Ее воля, неослабная и упорная, заранее строго намечала себе путь, напрямик через чужое существование, так новый проспект столицы сечет, путаные лабиринты старых улочек. Возможно, она и сама об этом не подозревала, потому что была человеком добрым. Жила она спокойно, мудро приводя в равновесие большие неприятности и маленькие радости, но сама не знала о той неодолимой силе, что толкала ее вперед. Зато Филипп угадывал эту силу за каждой мыслью Элианы. Она умела весело улыбаться, хотя на душе у нее скребли кошки, воздерживаться от слишком сурового суждения и защищать того, кого не любила; властный внутренний голос твердил ей, и Филиппу казалось, что он слышит этот голос: «А ну, а ну же!»
Он понял это, прожив почти одиннадцать лет бок о бок с этими двумя женщинами. Даже самый нелюбопытный и вялый человек неизбежно будет захвачен зрелищем души, одержимой страстью. Мало приметливый к людям, которых он видел ежедневно, Филипп в конце концов догадался о силе внушенной им любви. И словно кто-то только что сообщил ему об этом, он даже рассмеялся вслух, до того все стало ясно.
— Над чем это ты? — спросила Элиана; она сидела рядом с ним и что-то шила.
— Ни над чем, просто пришла в голову одна мысль.
Элиана подняла на него глаза, омраченные недоверием.
— А разреши узнать, какая? — произнесла она не совсем естественным тоном.
Тут уж было не до смеха. «Она, очевидно, поняла, что я догадался», — подумал он, и ему стало не по себе.
— А ты угадай! — довольно необдуманно посоветовал он.
Элиана покачала головой.
— Где уж мне угадывать, — серьезно ответила она. — Я в таких играх не сильна.
Филипп почувствовал, что краснеет, как мальчишка. А вдруг она решит, что он смеется над ее любовью, которую сам же ей внушил. Мысль эта была непереносима, к ему захотелось взять в свои руки руки Элианы, поговори и с ней. Но что сказать? Разве хоть словом она обмолвилась, сделала хоть жест, из чего он мог бы с уверенностью заключить, что она и него влюблена. Ведь он сам упросил ее поселиться с ним и Анриеттой в этой квартире, слишком большой для супружеской пары. Бедняжка не имела состояния и к тому же осталась совсем одна на свете. Правда, мысль, хорошая или плохая, пригласить жить с ними Элиану исходила от Анриетты, которая привыкла, что старшая сестра возится с ней, убирает разбросанные платья, отвечает за нее и письма, но вселение ее стало возможно только благодаря Филиппу.