Обломки
Шрифт:
В первый же раз, когда он коснулся руки Анриетты, вернее даже, когда их только познакомили, он понял, что, если судьба отнимет у него эту девушку, жить он больше не сможет. Столь властное и внезапное желание часто завладевает чистыми юношами. Плотские страсти в те годы имели для Филиппа чисто теоретическую прелесть. Он верил в них, как верят в существование некоей страны, хотя сам он еще никогда там не бывал. Несколько коротких и незатейливых связей заменили ему то многогранное счастье, которое сильнее всего на свете волнует род людской. Одного легкого прикосновения нежной руки Анриетты оказалось достаточным, чтобы в его глазах все сущее приняло иной облик. Слова и те приобрели новый смысл. Все, что казалось до той минуты важным и значительным, вдруг превратилось в какую-то нелепицу. Двадцать лет жизни кончались на этом пожатии руки, и с этой минуты началось новое, еще неведомое существование. Однако по прихоти судеб человек даже в новых обстоятельствах остается примерно таким же, как прежде. В глазах людей, не созданных для приятия любви, любовь в первую очередь предстает как некое стеснительное нарушение порядка; Филипп не умел нести бремя своего
Еще и суток не истекло, а он уже раскаивался в своем поступке. В силу одной из малоизученных тайн, наслаждение, купленное столь дорогой ценой, ему не далось. Возможно, сама сила желания привела к тому, что его плоть взбунтовалась довольно-таки унизительным манером. Впрочем, излишне распространяться о том, в какую ярость приходит мужчина, смертельно пораженный в своем тщеславии. Только врожденная робость помешала Филиппу избить жену, единственного свидетеля позорного провала. Такое трагикомическое положение длилось недолго, но и его хватило, чтобы отравить целую жизнь. Не по собственной воле отказаться от сладчайшей добычи, спасовать перед низшим в твоих глазах существом, которое к тому же еще улыбается втихомолку, — все эти унижения он проглотил с трудом, но проглотил.
Через несколько дней он взял реванш, — ненависть заговорила, но даже этого оказалось недостаточно, чтобы изгладить мерзкую память о поражении. Достаточно было взглянуть на жену, и он сразу понимал, что она не забыла слов, жестов бессмысленного, полуобезумевшего мужа и, пока она жива, ему жизни нет. Это тело, столь желанное в течение долгих месяцев, доставляло ему радость, отравленную злобой. Только теперь он заметил, как похожа Анриетта на всех женщин, которых он знал раньше, и дивился, в силу какого ослепления мог поставить на карту свое счастье, свое будущее, чтобы подтвердить эту банальнейшую из истин. «Просто безумие, — думал он, — просто какое-то непонятное безумие. Безумие человека, в сущности-то, вполне рассудительного».
Рассудительного… Он и в самом деле был достаточно рассудительным, чтобы не сердиться на Анриетту. В иную минуту она, хорошенькая, жизнерадостная, беспечная и живая, как девчонка, трогала его, вызывала чувство, близкое к нежности. Он видел, что она старается его полюбить. Возможно, догадывалась, что с ним творится. Да нет, куда там! Стоило ей раздеться перед ним, и он тут же распознавал в этом тоненьком, хрупком теле свою исконную врагиню. Но вот этого она как раз и не знала. Не знала она также, что одетая становится в глазах Филиппа даже соблазнительной и временами вытесняет мысль о той, другой Анриетте. Тогда в его сердце, готовом от всего страдать или всему радоваться, она возрождала волнение первых минут, первых сказанных слов. Тогда даже самое незначительное движение ее руки сразу вызывало в нем тот образ самого себя, который был ему так дорог. Но когда ночами с великолепным бесстыдством существа, уверенного в своем превосходстве, она предлагала ему свое тело, с новой силой оживал в памяти позор той первой ночи. Так что напрасно старался он подменить это воспоминание другим, более для него лестным, первое не сдавалось.
Фактически они стали друг другу чужими. От их брака осталось то, что как раз несущественно, и если уж говорить откровенно, то, для чего можно и не раздеваться. Вот тут-то и появилась на сцене Элиана, сразу заняв свое теперешнее место. Коль скоро трагикомедию разыгрывали сейчас персонажи костюмированные, она могла тоже с полным правом претендовать на роль. Втеревшись между Филиппом и Анриеттой, она постепенно оттеснила сестру, так что той пришлось покинуть сцену, где затевался новый спектакль. Если не считать того, что Элиана не делила с Филиппом ложа, она вполне могла считать себя его женой. Пока что ей для полного блаженства вполне хватало сознания, что человек, которого она похитила у другой, здесь, рядом, под ее неусыпным оком.
А Анриетта, отнюдь не считавшая себя жертвой, радовалась, что столь дешевой ценой отделалась от скучнейшего супруга. Уже через неделю все ей надоело, и она не знала, что бы стала делать, будь муж влюблен в нее, ходил бы за ней по пятам, докучал бы своим вниманием… Зато теперь она очень его любила, чуть меньше, чем Элиану, гораздо больше, чем сына, и в конечном счете, откровенно говоря, почти так же, как покойного Фредди, черного спаниеля, который, бывало, стонал от счастья, когда ему чесали за ушком. Не наблюдательная, не склонная к размышлениям, она не подозревала о том, что творится вокруг, и жила в свое удовольствие. Не будь головных болей, она была бы счастливя, просто не могла бы помешать себе быть счастливой. Ей случалось расхохотаться у себя в спальне, где не было ни души, или на улице без всякой причины, от избытка распиравшей ее радости. То, что она видится с мужем только днем, ничуть ее не смущало. Гордость другой женщины страдала бы от такого равнодушия, как от обиды, но
Этим октябрьским утром, прикрыв за собой дверь библиотеки, она вдруг вспомнила те восхитительные часы. И чем слаще были эти воспоминания, тем казались сейчас они мучительнее, так что Элиана даже остановилась на минуту посредине длинного коридора, ведущего в буфетную. С тех пор прошли годы. Счастливее ли она теперь, чем тогда? А главное, ближе ли к осуществлению ее мечта, та мечта, которая уже тогда окончательно завладела ею, когда она одна в огромной пустой квартире вслух разговаривала сама с собой? Она проводила с Филиппом больше времени, чем Анриетта, она похищала у законной жены те часы, которые полагалось отводить той, другой. Хотела ли она, Элиана, большего? И та часть ее души, которая умела рассуждать здраво и жестко, тот циничный голос, который она силой принуждала к молчанию, отвечал ей, если, конечно, она вовремя умела спохватиться, надеясь себя обмануть: «И впрямь, на что мне жаловаться? Забот я не знаю, живу бок о бок с двумя одинаково мне дорогими людьми, которые, надеюсь, платят мне тем же. Разве любая перемена не станет угрозой моему счастью?» — «Как это твоему счастью? — незамедлительно ответствовала совесть. — А счастье Анриетты? А счастье Филиппа? На твоих глазах они становятся чужими, а ты думаешь о собственном счастье!» — «Что правда, то правда, — обрывала она себя, прижимая ладони ко лбу, как прижимают к ушибленному месту. — Я обязана помирить их. Обязана быть доброй, как мне это ни тяжело».
Глава вторая
Мальчик переходил из рук в руки, и его пухлой свежей щечки трижды коснулись равнодушные губы. «Вот она, первая минута первой недели скукотищи, — подумал Филипп. — Какое отношение имеет ко мне это существо? Почему он здесь?»
— Ну как, мальчуган, — проговорил он вслух наигранно веселым тоном, — хорошо доехал? Пересаживался в Мотт?
— Раз он здесь, — подхватила Анриетта, фыркнув, — значит, он попал в нужный поезд. Сядь ко мне, Робер.
Элиана встала и заперла дверь, которую забыл закрыть за собой мальчик.
— Конечно, он мог ехать прямым поездом, — проговорила она, бросив укоризненный взгляд на сестру. — Вовсе не обязательно делать в Мотт пересадку. Но, по-моему, ребенку его лет как раз очень интересно сделать пересадку одному, без помощи взрослых. Очевидно, Филипп того же мнения, раз он его спросил…
— Ну-у, я-то спросил, чтобы вообще о чем-то спросить, — промямлил Филипп. — Я не умею с детьми разговаривать.
— Ты в первом классе ехал? — спросила Анриетта.
— Ну, конечно, в первом, — отозвалась Элиана.
— А где же твои вещи, где чемодан? — продолжала расспрашивать мать так, словно на ее вопросы ответил сам Робер.
— Дома есть все, что ему понадобится, — возразила старая дева. — К чему ребенку таскать с собой чемодан, только воров вводить в соблазн.
— Есть хочешь?
— Сейчас мы будем завтракать, — проговорил Филипп, хлопнув в ладоши с таким неестественно оживленным видом, что ему первому стало противно.
Робер, которому так и не удалось раскрыть рта, чтобы ответить хоть на один обращенный к нему вопрос, молча поплелся за взрослыми в столовую, где уже был накрыт завтрак, и сел между Элианой и Анриеттой. Как ни откидывал он своей по-мальчишески красной ручонкой темные шелковистые пряди волос, они все равно падали ему на глаза. Из-за длинных ресниц вокруг глаз лежали тени, что придавало его простодушной мордашке что-то кукольное. Равно как и губы, яркие, четко вырезанные; они казались нарисованными и странно противоречили выражению удивительной наивности, застывшей в глубине его огромных, робко глядевших на свет божий глаз. Всякий раз, чувствуя себя объектом внимания взрослых, он старался улыбнуться, только открывая краешек мелких зубов. Голубая форма сидела на нем нескладно, топорщилась горбом на груди, воротничок подпирал уши, а рукава не доходили до кистей рук. Это дитя, зачатое в минуту ненависти, было сама свежесть и ясность, такими бывают полевые цветы. Ущипнув его за щечку (пожалуй, больнее, чем следовало бы), Элиана поразилась нежности этой кожи, приводившей на память гладкие и плотные лепестки пиона.