Обратная перспектива
Шрифт:
Будяков принёс серенький тонкий журнал — издание еврейского культурного центра.
— Смотри, целую подборку напечатали. Вот.
Карл полистал страницы.
— А кто такой Шумихер?
— Это я, я Шумихер, — радостно тыкал в себя пальцем Будяков. — Я — Шумихер по маме!
— Жидовская ты морда, — умилился Карл. — И где же твоя водка?
Будяков суетливо достал из сумки бутылку «Столичной», с потёртой советской этикеткой.
— Что, из подарочного фонда? Образца тысяча девятьсот восемьдесят шестого года?
— Нет, ей Богу, — забожился Шумихер, — только что купил!
—
— Обижаешь… восемьдесят семь. Ну, со свиданьицем, — Будяков истово чокнулся и опрокинул рюмку в мягкий рот. — Господи, хорошо-то как… Сегодня, между прочим, праздник: Вера, Надежда, Любовь. И мать их Софья.
— А тебе, Шумихер, что за дело?
— Да ничего… Я хожу в церковь довольно часто. Свечку ставлю. По маме, по…
— А в синагогу?
— И в синагогу. За мацой — святое дело. Слушай-кась. Давай я тебе стишок прочитаю…
— Тебе скоро семьдесят, а ты всё стихи пишешь. Как тебе не стыдно?
Стихи были хорошие. Что-то про дедушку Моисея, который стучал посохом по паркету, а маленький мальчик, лирический герой, боялся, что хлынет вода из-под посоха и зальёт нижнюю квартиру. Хорошие, но…
— Слушай, а откуда у тебя советский киндер в сороковые годы знает Библию?
— Как откуда? Ну, я же знаю… Это художественная правда.
— Никакая не правда, никакая не художественная. Самая обыкновенная подтасовка. А вообще, ты кто? Русский поэт, или, может быть, еврейский?
— Га-га-га!.. Какая разница!
Крыть было нечем.
— Я понял, — сказал Карл, разливая по рюмкам. — Когда тебя не печатают — ты русский поэт, а когда…
Зазвонил телефон.
— Карлик, — сказала Таня, — я у Кати. Буду поздно. Что с голосом? Ты здоров?
— Танечка, у нас Будяков! — радостно, как с Новым годом, поздравил её Карл. — Он теперь Шумихер!
— А, понятно… Ничего не понимаю… Пока. Привет Будякову.
— Скажи мне, Шумихер, любимец богов, — приставал Карл, — кто ты есть на самом деле?..
— Да никто. Трубочист. Устал я. Вот интересно: если б тебе дали возможность прожить ещё одну жизнь? Ты бы как…
Карл вспомнил серые промозглые семидесятые, хамство, демагогию, нищету, высокие слова «коллектив», «дисциплина» и поёжился. Но ведь было и другое…
— Да, пожалуй, так же. Только сначала взял бы отпуск лет на двести…
— А я, — мечтательно сказал Будяков, — жил бы в Индии…
— Так ты ещё и ариец? Никак не пойму — придурок ты или мудрец?
— Га-га-га… Какая разница! Что-то я, Карлуша, с тобой всё время напиваюсь. Побляду я.
— И не надоело? Я эту хохмочку слышу уже лет тридцать.
— Га-га-га… Ну и что?
— Ничего. А только ты ведёшь себя кое-как. Сам совратил, а сам в кусты? У меня есть заначка. Грамм триста. Танечка на компресс держит.
— Какой компресс?
— Не знаю. Видимо, сейчас тот самый случай.
— Тебе хорошо, ты будешь спать, сколько захочешь, а мне вставать на рассвете…
— Пей, сволочь!
Когда Будяков ушёл, Карл первым делом вытер лужицы со стола, смёл крошки.
— Терпеть не могу богему, — бормотал он.
От компресса осталось рюмки на три. Или четыре. «Вера, Надежда, Любовь, — вспомнил Карл. — Надо
Давно никому не звонивший, он слегка протрезвел от такого решения. Нашёл старую книжку с номерами телефонов и стал листать.
— Вера? Здравствуйте. Это некий… Что, узнали? Значит, не быть мне богатым. Ну и хорошо. Это я вас с ангелом поздравляю. Куда пропал? Это вы куда-то пропадаете. То вас нет, то вам не до меня… Я-то помню. Точнее не вас, а о вас. О вашем существовании. Что? Иногда греет, иногда мешает. Увидимся? Конечно…
Карл налил рюмку, чокнулся с трубкой.
— Ваше здоровье, Вера. А когда увидимся, вы мне будете мораль читать? Что? Будете? Значит, с вами всё в порядке. Это я мудрый? Ну да — мудрость даётся человеку под старость, и не для добрых дел, а чтоб смерти не боялся. Вот если б я был мудрым смолоду — валялся бы на печи тридцать лет и три года. Зачем? Чтоб дров не наломать. Причем тут Христос… Я об Илье Муромце… Кто про что, а вшивый про баню. Извините. Что, грубо? Но вы ведь тоже не молодеете. Новые поклонники? Вы поосторожнее с новыми. Поматросят и бросят. Знаю я их — теперь мода на пожилых дам. Ну вот. Я с вами как на духу, а вы… Ладно, до встречи…
Карл положил трубку, утёр лоб салфеткой.
— Кокетка старая… Она меня будет лечить!
Он прошёлся по кухне, машинально отщипнул кусочек хлеба. Опомнился, наполнил рюмку.
— Так, а где у нас Надежда? Ага…
— Надя? Не ожидала? Конечно, я. Ну, поздравляю. Да так, привычно. Всё нормально. Кризис. Дети? Их, конечно, жалко, но смею напомнить, что это мы сироты, а не они. Да перестань, всё отстоится. Попса тем и хороша, что она вечна, как мусор. Её можно не замечать. Ну да, всё высокое — сиюминутно. Главное — помнить об этом вечно. Ой, не греши. Чего только нет в книжных… Думаю, да. Белинского да Гоголя с базара понесут. И Некрасова, конечно. И эти две сладкие парочки: Ахматова — Цветаева, Мандельштам — Пастернак. Вот-вот, как на колхозной танцплощадке. Выплюнут папиросы и пойдут бацать: Пастернак с Цветаевой, Ахматова с Мандельштамом. Что, ёрничаю? Кого люблю, того ёрничаю. Прости, я сейчас.
Карл выпил рюмку и закурил. Дуры бабы. Почему они меня всё время в чём-то подозревают. Ёрничаю…
— Алло, ты здесь? Надька, я не ёрничаю. Так… сижу, догадываюсь. Что, думать? Знаешь, Наденька, дедуктивным методом истину не найдёшь, не очки и не зонтик. А потом: чего её искать. Её ощущать надо. Надька, ты дама, безнравственная во всех отношениях. Потому что, по закону лирики, количество нравственности не переходит в качество. Учёные доказали. Вот смотри: допустим, я напишу роман о страданиях русского или какого там народа. О подвиге, о доблести, о славе… Что обо мне скажут? А скажут: — какой, блин, масштабный талант! Матёрый человечище. А если напишу, например, о… о червяке, влюблённом в уклейку, скажут: мило, но… Так вот: написать то или другое хорошо — нравственно одинаково. Количество единиц добра одно и то же. А написать плохо? В первом случае — зла навалом, а про рыбку — плюнут и забудут. Так что, люди добрые, не грузите… Что? Сам себе противоречу? Неважно. Главное, что я общаюсь с Надеждой. А вот спорим: завтра позвоню, трезвый! Ну, пока, так пока…