Обратная перспектива
Шрифт:
Когда Колька ушел, Сан Саныч неодобрительно посмотрел на остатки водки и стал надевать сапоги.
— Ты куда? — звонко спросила Галя.
— Пойти глянуть, как мужики колодец копают для Татьяны Ивановны. Карлик просил присмотреть.
— Да ты вчера уже насмотрелся. Свалился на закате. Даже сериал, няню свою распрекрасную, проспал. А я одна корячилась, комбикорм затаскивала.
— Так то вчера, а сегодня у них пусто, Славка, небось, с утра всё подобрал…
Осеннее солнце не дотягивало уже до запада, сваливалось, ослабевшее,
Колька решил Шушканово обойти, не геройствовать, а пробираться прямо через лес, по тропинке, на которой лоснились в контражуре палые листья. Скоро стемнеет, но всё здесь, слава Богу, знакомо, облетевший лес прозрачен, да и берёзы светят.
Страшный крик, резкий и протяжный, похожий на пароходную сирену, раздался за рекой. Через некоторое время множественные голоса — робкие, печальные, возникли на месте крика, голоса выстроились, устремились ввысь — похоже, девочки пели в церковном хоре.
«Волки, — отметил Колька, — лося задрали».
Низкое рычание донеслось с места трагедии, волчий хор сник, опал, как пламя. Медведь, раздражённый поисками усиленного, перед спячкой, питания, вышел на сцену.
«Этих — не боюсь, — рассуждал Колька. — Эти — дикие, разумные».
Подморозило, идти стало легче, согретый борщом и участием Колька шёл и плакал. За сорок лет выживания он так и не нарастил себе панциря, ни даже чешуи, за каждым кустом поджидали его впечатления, ощущения, а то и чувства.
С появлением бабы жизнь не только не наладилась, не стала полнее, но даже наоборот — новая незащищённость холодила спину. Смысла в жизни не добавилось, телесная услада не могла заменить прежней тихой гордости. Сорок лет — псу под хвост. Жизнь оказалась экспериментом, а что такое эксперимент, как не издевательство над настоящим ради будущих благ… Да и блага ли — это как посмотреть. А ведь думал, всё взаправду, и просто завидуют людишки. Вот и Карлик написал о тебе повесть, и Сашка, его сын, кино по ней поставил. Два автобуса народу из пяти деревень навезли в Кимру на премьеру. Народ смеялся и плакал, только вот какая штука: те, кто смеялся, мужики в основном, стали добрее, а бабы, которые плакали, — лютыми волками смотрят.
Бабу свою надо бросить, за стадом — ухаживать, и — плодить, плодить, стать самому на карачки и мычать… Уменьшиться в размере, стать беззубым бобром, впасть в голодную спячку и не проснуться…
Глава шестая
1
Карл сидел за кухонным столом и смотрел в окно. В окне ивовые стволы и ветви выстроили витраж в стиле модерн, плавный и затейливый, с прозрачными вставками: синие — тень от дома напротив, табачные — трава, и белые мелкие кусочки неба.
Тридцать с лишним лет просидел он на этой кухне, — оттолпились и истаяли молодые, отсидели за этим столом взрослые, поднимали кверху лица, пели вторыми голосами.
А
И пейзаж за окном изменился, — не было никакого витража, а были — саженцы, бетон и грязюка под белым небом. Интересно: когда зарастает луг в деревне, — это одичание. А рукотворные заросли, выходит, — культура и благоустройство.
Сейчас, вернувшись из деревни, хотелось сидеть тихо, медленно догадываться до чего-то хорошего.
Год назад произошло событие, радостное на первый взгляд — вышла книга стихов, полное, можно сказать, собрание. Две книги прозы и книга стихов, — об этом пятнадцать лет назад и не мечталось, — Карл знал, что не будет напечатано ни строчки, и писал «в стол», как, впрочем, и другие. Он привык к этой действительности, иногда только возникало на душе что-то вроде изжоги — непрочитанные стихи перекисали, отравляли душу.
Стихи, как и картины, живы, когда их читают, или смотрят, или, если повезёт, застрянут в чьей-нибудь благодарной памяти…
Книга вышла и Карл, после первой радости, ужаснулся: тридцать лет жизни вместилось на трёхстах страницах. Твёрдая корочка снизу и сверху. И, что совсем непостижимо, оказалось, что издано всё, до последней строчки. Он почувствовал себя голым новорождённым стариком.
Стихов уже не будет, это понятно, но оказалось, что проза после поэзии — ничего страшного, никакая это не капитуляция, и не предательство, жить можно. Только, оставаясь поэтом, он и к прозе относился как к поэзии: профессионального рукотворства не признавал, ждал, когда натечёт.
Татьяна по-прежнему работает в школе, рассказывает зачем-то детям о мировой художественной культуре, останавливает коня на скаку, никак не остановится.
Каждую ночь перед сном Карл отрывает листок календаря, и, чтоб оправдаться перед улетевшим днем, подробно рассматривает: фазы Луны, восход, заход, долгота дня…
Вот эта «долгота дня» звучит и вовсе издевательски. А что ты хочешь — натечёт или не натечёт — неизвестно. Рыть надо. Был же колодец. Но каждый новый день необратимая повседневность застила глаза, заставляла таращиться на ивовый витраж.
Заехал Сашка, сияющий: выкопал в интернете сведения о художнике Коке — жив, в городе Шымкенте, по такому-то адресу. Сашка видел Коку однажды, лет двадцать назад в дни смуты и развала, тот был проездом в Москве, уже тогда утомлённый до неузнаваемости.
— Полетим, — сказал Сашка.
Карл молчал.
— А что! Раздадим его долги… поддержим. Или деньги — не так важно?
Ещё как важно. Карл вспомнил годы тяжёлого безденежья, когда добрые слова раздражали, а деньги радовали. Но Кока… «Ты зачем приехал, — скажет он. — Спасать меня? Что, деньги лишние? А где ты был эти двадцать лет? А до этого — ещё двадцать? Что ты хочешь вернуть? Самоуважение? Валяй, только без меня. А у меня всё в порядке. Вот мой стол. Мой бокал. Даже рисунки есть — шариковой ручкой. Посмотри, если интересно. И вали отсюда».