Обратный отсчет
Шрифт:
– Ох! Ты меня напугал!
– Я не хотел, – заторможенно ответил Дима, не трогаясь с места.
– Мне показалось, прошло всего несколько минут. – Она удивленно взглянула на его пустые, безвольно свешенные руки. – А где покупки? Ты что – все принес в карманах?
– Марфа, положи топор, – монотонно сказал он. – Сядь. Я должен кое-что тебе сообщить.
– Господи, какое у тебя лицо! – она уронила топор на землю, едва не попав себе по ноге. – Что случилось?
– Знаешь, я вообще не был в магазине. – Он говорил как во сне, не ощущая губ – они были как будто набиты ватой. – Не дошел. На углу нашего переулка и соседнего лежит Бельский.
– Надо его поднять, – нахмурилась женщина. – Все же не лето, можно все на свете отморозить.
– Не надо, – остановил он ее.
– Почему это? По-твоему, у него иммунитет к спячкам на сырой земле?
– У него теперь иммунитет ко всему на свете. Марфа, он мертв.
Она резко выставила вперед руку, словно пытаясь оттолкнуть его слова, и бессильно уронила ее. Минуту оба молчали, глядя не друг на друга, а в землю, будто на ней был начертан мудрый совет, как вести себя в создавшейся ситуации. Марфа нарушила молчание первой. Она достала
– Что, просто 02? Знаешь, я никогда в жизни не звонила в милицию.
Даша стоит заутреню в соборе Пресвятой Богородицы, укрывшись в тени колонны. Зубы у нее то и дело отбивают короткую, жалобную дробь – не то от страха, не то от лихорадки, напавшей по дороге в слободу из Хотькова. Ноги еле держат измученную, промерзшую до костей девушку, вымокшее под двухдневным дождем платье прилипло к груди и спине, забрызгано грязью и успело превратиться лохмотья. Даша похожа на нищенку – это и спасло ее на заставах перед слободой, где опричники досматривали проходящих и проезжающих людей. Даша прибилась по дороге к нищим богомольцам и прошла с ними весь путь, впервые в жизни прося милостыню и ночуя под открытым небом. Богомольцы, как и сама Даша, желали попасть в слободу и в то же время боялись ее как огня. Нищим там подавали щедро, пропуском в любой двор и храм служило рубище и Христово имя, но от мучений и издевательств были застрахованы только известные юродивые, а никак не вся «вшивая братия», стекающаяся к царской обители.
Даша за эти два дня еще больше исхудала и побледнела, так что вряд ли бы ее сразу узнали даже и монастырские знакомцы. Красота слиняла с ее лица, как непрочная краска с платка, и ни один опричник не бросил на девушку похотливого взгляда, не прельстился ее молодостью и беззащитностью. Она легко попала в слободу и вот теперь стоит обедню в соборе, не столько молясь, сколько думая над тем, как достать материн заветный сундук. Все мысли только об этом, и она не любуется ни новинкой – богато украшенными воротами, вывезенными из разоренного Новгорода, ни пышной службой, ни знаменитой Ариной-блаженненькой, которую ей сразу указали попутчики. Арина стоит в храме на почетном месте, прямо напротив амвона, и все взгляды устремлены на нее. Молится она как-то диковинно – то застынет столбом, выпятив непомерно большой живот и обвислую тяжелую грудь, то раскинет в стороны руки, будто собирая исходящую от амвона благодать, то, нимало не смущаясь своим полом и положением, начнет петь вместе с певчими, вторя смешным пронзительным голоском самому знаменитому мастеру пения Ивану Носу, ученику и вовсе уж легендарного новгородского мастера Саввы Рогова. За такую дерзость царь Иван, ценитель и знаток церковного пения, любого научил бы петь иначе… Но Арине дозволено все, так же как московскому Васе-блаженному и псковскому Николаю Салосу, несколькими словами, брошенными в лицо царю, спасшему свой город от страшной участи Новгорода. Все дозволено юродивым, поносящим власть и плюющим на богатые подаяния. Иные доводят государя до болезненных припадков, расстраивая и срамя его своими гневными речами, а он терпит их оскорбительные выходки с кротостью, поражающей заморских гостей, и ищет их расположения больше, чем дружбы могущественных владык.
…Поют «Свете тихий», торжественно входит в собор сам царь-игумен. Вместе с ним входит страшная тишина – если раньше сквозь пение можно было расслышать чей-то вдох, кашель или шепоток, то теперь, закрыв глаза, можно подумать, что в соборе остались лишь певчие. Даша совсем исчезает в тени колонны, отворачивается, зная, что не выдержит взгляда в его лицо. Тогда она что-нибудь сделает – закричит, забьется в припадке, обратит на себя внимание и пропадет совсем. Она беглая, она опальная, она безродная гулящая побродяжка с позорным бременем во чреве… Что сделают с ней? Даше снова вспоминается материнский завет – ничего не иметь, ничего не желать. Может, только так и можно прожить, может нужно стать нищей, у которой отнять уже нечего, которой позавидовать уже некому? Ее бьет нервная дрожь, она прикрывает глаза и стискивает зубы, борясь с тошнотой. Может, не искать денег… Может, забыть про сундук… Но она уже не одна, она – мать. Преступная мать ненавистного, никому не нужного ребенка! Эта мысль жжет ее, терзает, и Даша, не слыша себя, громко, страдальчески стонет, стискивая руки на груди, под изорвавшимся мокрым платком. Ее стон так глубок, так сердечно-горестен, что на молодую нищенку оборачиваются. Арина перестает подпевать царским певчим, а сам царь, остро сощурившись, смотрит на тень, отбрасываемую колонной, силясь кого-то в ней разглядеть. Даша ничего не замечает, никого не видит. Она падает на колени, приникает горящим лбом к витому камню колонны и так стоит всю службу. Опоминается она лишь тогда, когда собор пустеет. Даша опять одна – попутчики покинули ее, разбрелись кто куда, по богатым опричным дворам и соборным папертям. Ей нужно бы пойти к своему бывшему дому, взглянуть, кому он достался, не осталось ли там кого знакомых, придумать, как туда попасть. Вернее всего – так и остаться под личиной нищенки. Даша уже приучилась просить, и ей даже подают щедрее, чем другим. Людей трогает беззащитное, растерянное выражение ее полудетского лица, робкий жест, которым она протягивает руку за подаянием. И, принимая стертые гроши и куски хлеба, Даша каждый раз сжимается от ужаса при мысли, что в ней могут опознать дочь казначея Фуникова – одного из самых богатых людей в Москве.
– Девка, девка! – Кто-то крепко хватает ее за плечо, Даша вскрикивает, как подстреленная, и чуть не лишается чувств. Но это не опричная стража, это Арина-блаженненькая стоит над ней, бесстыдно распустив громадный живот под бурой от грязи полотняной сорочкой. Вместо пояска на сорочке – тяжелая железная цепь, которая позванивает при каждом движении женщины. Эта цепь знаменита среди богатых боярынь и купчих, «мающихся неплодством». Происхождение ее загадочно, но действенность неоспорима. Стоит Арине
Вот какая женщина стоит рядом с Дашей, смотрящей на нее с выражением тупого и почтительного испуга. Даша слышала о знаменитой александровской юродивой от попутчиков, которые, подвыпив, отпустили немало сальных шуток по поводу ее вечного живота, а один, вовсе отчаянный, осмелился сказать, что Арина, может, вовсе не юродивая, а просто хитрая, как сам сатана, распутная баба, сумевшая отвести глаза самому царю, и втайне скопившая большие богатства.
На лице Арины в самом деле блуждает хитренькая улыбочка, но всякий, кто взглянул бы в ее огромные, почти белые, с крохотными зрачками глаза, сказал бы, что эта женщина не в себе. Улыбка и глаза живут на одном лице как будто врозь, не зная друг о друге, и это сильно кого-то напоминает Даше. Она вглядывается и снова вскрикивает, на миг увидев сквозь опухшее лицо юродивой бледный лик царя Ивана во время расправы.
– Девка, почто не плачешь? Девка, тебе плакать пора! – Арина снова трясет ее за плечо, рука у юродивой сильная и жесткая. – Что сидишь? Что не идешь?
– Куда? – Даша встает с колен, с трудом удерживаясь на затекших ногах.
– Домой иди, не шляйся. Боярской дочери шляться нечего!
– Я не боярская, – бормочет Даша, не зная, куда деться от пронзительного взгляда юродивой. Та все еще держит ее за плечо, будто опасаясь, что Даша сбежит. – Я милостыню прошу.
– А нынче многие бояре просят! – возражает та и смеется заливистым, безумным смехом. – У нас, бедных, просят, их за нами по пятам носит, у нас хлеб отбивают, нас, нищих, со свету сживают!
Даша молча отводит глаза – юродивая попала в точку. Девушка с детства приучена бояться и уважать этих людей, живущих мирским подаянием и говорящих правду в лицо всем, не различая богатства и положения. Им и священники не нужны – они говорят с Господом без посредников, напрямик, и хотя юродивые беднее любого последнего нищего, потому что часто и подаяния не собирают, и неизвестно чем живы, их почти все боятся и никогда не обижают – даже последние злодеи с волчьими сердцами.
– Не за милостыней ты в слободу притащилась, девка, а за женихом! – резко оборвав смех, говорит Арина. Ее безумные глаза смотрят прямо и серьезно, так что у Даши замирает сердце. Ей чудится, что юродивая вот-вот скажет что-то важное, и девушка боится дышать. – Все-то у тебя есть – и казна богатимая, и красное дитятко под сердцем, нету только отца-матери, чтобы выдать, да жениха, чтобы взять, да грех честью покрыть.
– У меня нету ничего, – начинает было Даша, но юродивая останавливает ее повелительным жестом. Она хмурится, и скашивает глаза, будто прислушиваясь к чему-то. Даша тоже прислушивается, затаив дыхание, но в соборе тихо. Настал глухой, пустой час между заутреней и обедней, и тишину нарушает лишь потрескивание сгорающих свечей, да шум дождя на паперти. Стоит Даше подумать о том, что отсюда надо уйти, снова окунуться в холод и грязь, как у нее начинают постукивать зубы. Арина же, босая, одетая лишь в рваную сорочку, как будто нечувствительна к холоду. От ее крепкого, налитого жизненной силой тела так и пышет огнем, и Дашу невольно тянет к юродивой, как к большой, жарко истопленной печке.