Обручник. Книга третья. Изгой
Шрифт:
Как так могло случиться, что их поэзия прошла мимо его внимания? Причем минуя даже две революции – игрушечную, которой явился бездарный февраль, и Октябрьскую, которая дала стране почувствовать истинный разгул перезревшей от ожидания стихии.
С первым из перечисленных двоих Сталин заочно свел впечатления, с Борисом Пастернаком.
Февраль. Достать чернил и плакать!Писать о феврале навзрыд,Пока грохочущая слякотьВесною черною горит.Достать пролетку. За шесть гривен,ЧрезИ он бы дошел до взрыда. Но, как в свое время запретил себе писать стихи, так и замуровал чувства, отвечающие за слезы. Потом – на ревнивом порыве – кинулся добивать себя совершенством другого стихотворения. И с удовольствием расслабился.
Юноша с лошажьим лицом неспособен был уничтожить его раз и навсегда. Он дал отдушину.
В следующем же стихотворении сборника повеяло обыкновенностью.
Как бронзовой золой жаровень,Жуками сыплет сонный сад.Вот он, спасательный круг – тот же «сонный сад».
Это тебе не «грохочущая слякоть» и даже не «клик колес».
Но когда знаешь, в мире существует некто способный на нечто, то возникает еще одно желание – потерять и то и другое в однородном множестве.
И он страшно обрадовался, когда через какое-то время прочитал мандельштамовское:
Образ твой, мучительный и зыбкий,Я не мог в тумане осязать.«Господи!» – сказал я по ошибке,Сам того не думая сказать.Божье имя, как большая птица,Вылетела из моей груди.Впереди густой туман клубится,И пустая клетка позади.Этого достаточно, чтобы не только насторожиться. Но и полюбить. Причем почти безоглядно. Несмотря на червоточину – «густой туман». Но ожидалось что-то еще. Может, даже более раскованное. Потому как тут явно превалировала интеллигентная сдержанность.
И ударило другое. Если не под дых, то по нервам! Это было началом отчуждения.
Автора к тому принуждало то, что его окружало:
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,До прожилок, до детских припухших желез.Ты вернулся сюда – так глотай же скорейРыбий жир петербургских речных фонарей.Узнавай же скорее декабрьский денек,Где к зловещему дегтю подмешан желток,Петербург, я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург, у меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.Я на лестнице черной живу, и в високУдаряет мне вырванный с мясом звонок.И всю ночь напролет жду гостей дорогих,Шевеля кандаламиС момента «божьей птицы» до «припухлых желез» прошло восемнадцать лет. И зрелость настроила на ностальгическую трату обветшалой за это время памяти. И появилось желание пошелестеть страницами пастернаковского сборника, чтобы… Найти аналогию! Вряд ли. Скорее всего, попробовать пожить чем-то противоположным:
Весна, я с улицы, где тополь удивлен,Где даль пугается, где дом упасть боится,Где воздух синь, как узелок с бельемУ выписавшегося из больницы.Где вечер чует, как прерванный рассказ,Оставленный звездой без продолженья,К недоуменью тысяч шумных глаз,Бездонных и лишенных выраженья.Значит, «шумней слез» – глаза? Взято на заметку, как торжество, а далеко не открытие.
Русская поэзия обширна и занимательна. Потому часто оказывается полигоном для разного рода экспериментов. Один Маяковский чего стоит! Да и вся свора, которая вокруг него веселилась и вилась. И выбор делать не надо. Нужно просто научиться ждать нового явления, не раздувая старое до положения мифа.
Бесспорны далеко не многие.
А остальным, пока живы, надо доказывать свою поэтическую состоятельность.
13.03. В селе Баланда Саратовской губернии кулак Оскомин сжег себя и всю свою семью, запершись в хлеву вместе с коровами и лошадьми.
Глава седьмая. 1931
1
«Талант и время».
Сталин написал эти три слова, удрученно взятые в кавычки, и только тут понял, что не должен опускаться до литературной критики.
Это удел Авербаха или Фадеева, которым, как говорится, и перья в руки.
Но…
Тут Сталин вдруг увидел перед собой, можно сказать, зверя в человеческом обличье: умного, коварного и неимоверно талантливого.
В Москву он явился из Воронежа.
Потихоньку, с фельетонов и сатирических поделочек, подбирался к горлу Советской власти.
А она, успокоенная или даже убаюканная легоньким словословием бездарных борзописцев, присмирела.
И потому почти никто не среагировал на первый укус Андрея Платонова, который он совершал посредством публикации повести «Город Градов».
Сперва подумали, что он счастливый сатирический соперник Михаила Зощенко, которого в приятных дозах можно читать без ограничений.
Платонов же оказался другим.
Уже в первом своем сборнике «Епифанские шлюзы», куда, кстати, и вошла повесть «Город Градов», заставила того же Авербаха – бахнуть. Критикой, конечно.
Но за Платонова, как бы косвенно, вступился Александр Фадеев.
Ему, только что удивившему мир своим «Разгромом», хотелось, видимо, подчеркнуть свою широту, и он пошел буквально тянуть за все что ни попадя Платонова. Из безвестности, конечно.
И он позволяет в рапповском журнале «Красная новь», опубликовать повесть «Впрок».
Может, этого особо и не заметили бы, но – надо знать Платонова – он снабдил ее сатирическим подзаголовком «Бедняцкая хроника».
И, наверно, именно это обстоятельство привлекло внимание Сталина к этой публикации.
Реакция была более чем бурной. Как смогли? Этот вопрос был самым невинным из тех, которые задал Сталин всем, причастным к этой публикации.
Колхозы едва зацепились за какую-то живинку своего существования – и вот тебе – соль на рану! Причем горькая соль.