Очерки истории европейской культуры нового времени
Шрифт:
Статистика самоубийств, увы, не дает внятного ответа на этот вопрос. Исследования итальянского психиатра Морселли показали, что потомки древних германцев более склонны к самоубийству, чем представители кельто-романских народов, а те, в свою очередь, чаще убивают себя, чем славяне. Надо заметить, что эти выводы Морселли не кажутся очень уж очень убедительными. У части германцев (фламандцев или англичан, например) число самоубийств вдвое, а то и втрое меньше, чем у французов, а те почему-то убивали себя в несколько раз чаще, чем их собратья по романской группе – итальянцы и испанцы. И среди славян разбросы весьма велики. Ясно одно: более всего склонны к самоубийству немцы, точнее, жители Германии разного этнического происхождения. Все это мало что объясняет, поскольку рост самоубийств
Прослеживается зависимость числа самоубийств от вероисповедания. По данным Морселли, в протестантских государствах на миллион жителей приходилось 190 самоубийц, в смешанных – 96, а в католических – лишь 58 (в три с половиной раза меньше, чем в протестантских). Но и здесь слишком много путаницы: протестанты-норвежцы, к примеру, убивают себя вдвое реже итальянцев и вчетверо реже французов. Очевидно, что меньше всех самоубийц было среди евреев, но этот вывод касался лишь иудеев, то есть евреев верующих, а не эмансипированных. Выяснилось, что самоубийц среди женщин намного меньше, чем среди мужчин, но трудно сказать, связана ли такая зависимость с полом или же с уровнем образования женщин, намного более низким, чем у мужчин.
Образовательный уровень как раз и был тем фактором (едва ли не единственным), который, несомненно, влиял на рост частоты самоубийств. Именно среди образованных людей в первую очередь распространялись упаднические настроения, быстрее всего росло число неврастеников и, соответственно, тех, кто лишал себя жизни. Больше всего самоубийц было среди людей, занимающихся наукой. «По-видимому, наклонность к известной меланхолии, – пишет Эмиль Дюркгейм, – увеличивается по мере того, как общество поднимается выше по лестнице социальных типов… Это составляет как бы плату за цивилизацию… Повсюду самоубийства наиболее часто наблюдаются в самых культурных районах. Можно было бы даже подумать, что существует связь между прогрессом просвещения и ростом числа самоубийств, что одно не может развиваться без другого». Вероятно, этот вывод Дюркгейма верен, но он лишь констатирует факт и никак не объясняет нам, почему образование вызывает у человека чувство подавленности и отвращение к жизни.
О природе чеховской меланхолии
Итак, данные неполных в то время социологических исследований позволяют нам сделать лишь тот вывод, что меланхолия и склонность к самоубийству – в первую очередь болезнь интеллектуалов. Чтобы понять, отчего в развивающемся обществе у образованных людей появляются вдруг упаднические настроения, попробуем заглянуть в литературу. Мне кажется, нам может помочь в исследовании данного вопроса творчество одного из самых талантливых писателей-пессимистов Антона Павловича Чехова. Думается, доктор Чехов лучше других описал симптомы интересующего нас заболевания, которым, судя по всему, страдал он сам.
Чехов не имел прямого отношения к символизму, хотя и затрагивал эту тему в «Чайке». Да и в «Черном монахе» призрак, звавший Коврина самоотверженно служить высшим целям, разговаривает с героем повести на языке, типичном для символистов: «Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе». Очевидно, что Чехов не мог не интересоваться набирающим в то время силу литературным течением, и некоторые моменты творчества символистов ему, по-видимо-му, были близки. Тем не менее, он в своем творчестве оставался реалистом, а в жизни был позитивистом – как по складу души, так и в соответствии с принципами своей первой, медицинской, профессии.
Будучи врачом, а значит исследователем, Чехов и в литературе стремился быть максимально объективным: «Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем». Общепризнанным считается мнение, будто Чехов за каждым из персонажей признавал право на собственные взгляды и никому не навязывал своих. Он писал: «Когда учат лечить, советуют индивидуализировать каждый случай». Действительно, лечить, согласно канонам медицины, следует не просто болезнь, а больного. Но Чехову, как и Флоберу, далеко не всегда удавалась быть
Надо заметить, что спорить о сущности бытия чеховские герои начали не сразу. Сначала писатель старался не касаться волнующих его вопросов. Пишет Чехов много, но, по сути, все его рассказы начального периода – это всего лишь талантливо сделанные бытовые зарисовки. Смешные, часто сатирические, порой лирические, иногда просто милые «шуточки». Но в 1887 году он сел писать «Степь» и прежнее многописание закончилось. Литературное детство завершилось. Чехов понимал: как писатель он уже состоялся. Его признали «выдающимся беллетристом» и выдвинули на Пушкинскую премию. Теперь можно наконец выбирать тему, важную прежде всего для него самого.
Первой прозвучала у Чехова (возможно, по подсказке Суворина) так называемая «русская тема». Автор «Степи» как бы следует за гоголевской птицей-тройкой: «Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги… Кому нужен такой простор?.. Можно в самом деле подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника и что еще не вымерли богатырские кони. Егорушка, взглянув на дорогу, вообразил штук шесть высоких, рядом скачущих колесниц, вроде тех, какие он видывал на рисунках в священной истории; заложены эти колесницы в шестерки диких, бешеных лошадей и своими высокими колесами поднимают до неба облака пыли, а лошадьми правят люди, какие могут сниться или вырастать в сказочных мыслях».
От чеховской «Степи» веет оптимизмом, не изжитой еще верой в потенциал родного народа. Хорошо сказал о повести Николай Михайловский: «Читая, я точно видел силача, который идет по дороге, сам не зная куда и зачем, – так, кости разминает…» Чехов будто ждет, что богатырь вот-вот закончит разминку и начнет совершать былинные подвиги, которые увлекут русских людей в неизведанное и прекрасное будущее.
В написанном Чеховым в те годы некрологе генералу Пржевальскому есть вдохновенные и, безусловно, искренние строки: «В наше больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие, когда всюду в странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни и страх смерти, когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают. Их личности – это живые документы, указывающие обществу, что кроме людей, ведущих споры об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели».
Некролог Пржевальскому – это решительная отповедь всякого рода декадентам, в нем явно ощущается нерастраченный, почти юношеский энтузиазм. Очевидно, что статья написана не просто человеком, с детства мечтающем об опасных приключениях и открытии новых земель (вспомнились «Мальчики»), но еще и патриотом Российской империи. Не забудем, что Пржевальский был не только ученым-географом, но прежде всего военным разведчиком, искавшим удобные пути для завоевания русскими войсками Тибета. Неслучайно в этом некрологе Чехов сравнивает Пржевальского с Генри Мортоном Стэнли, тоже путешественником и колонизатором, но из другой империи – Британской. Высшая ценность для обоих героев – это укрепление мощи и славы их империи («честь родины», как пишет Чехов), и они готовы ради нее не только рисковать своей жизнью, но и массово уничтожать жизни «туземцев».