Очерки Москвы
Шрифт:
Надо родиться в Москве или очень долго прожить в ней, чтобы хорошо познакомиться с ее особенностями, хоть сколько-нибудь узнать ее характер, уловить во всем разнообразии, во всех оттенках, на взгляд, по-видимому, одинаковый, общий тип жизни. И характер и местность составляют предмет долгого изучения для человека постороннего, не москвича… Как шумная, людная улица, по которой вы спокойно идете, приведет вас нежданно-негаданно в какой-нибудь переулок, в котором, делая несколько шагов, вы попадете в третий, в четвертый и потом, к вашему удивлению, осматриваясь, видите какую-нибудь странную местность, какой-то пустырь с огромными бесконечными заборами и маленькими клетушками вместо домов, с оврагами и кучами сора, со стадами кур, гусей, уток, с роющеюся где-нибудь в углу свиньей — почти близкое подобие уездного города и торгового села, с кузницей, с грязными, полуодетыми работниками; так и характер жизни, обманув наружными формами, незаметно увлекает нас в свои тайники
Кипя, с одной стороны, деятельностью, представляя ряды лавок, магазинов, оживленное движение, даже иногда, в некоторые дни адову тесноту, Москва, с другой стороны, хранит в себе такие закоулки, которые своей обстановкой напоминают самые дальние и глухие углы России; часто среди города, где-нибудь невдалеке, в стороне, тянутся огороды, шумят на огромном протяжении сады, располагается фабрика несколькими корпусами, какой-нибудь завод, монастырь с высокими стенами, кельи и все подвиги спасения… Зайдите за ограду, побродите по зелени, шумящей вкруг нее, прислушайтесь к протяжному гулу монастырских часов, и вы подумаете, что Бог весть где.4 а город на глазах, вышли, и он перед вами зашумит; Движение, вливаясь, положим, хотя от железной дороги, растекаясь по Мясницкой, Покровке, по Тверской, достигает самого быстрого стремления на Ильий ке, на Кузнецком мосту, потом как-то неравномерна распределяется по всему пространству, одною стороною задевает соседние улицы с Тверской, наполняет Зарядье, скопляется на Москворецком и Каменном мостах, тихо журча, разливается по Замоскворечье) и кое-где отбивается в стороны… Какое, например различие, какой контраст в распределении и движении, не говоря еще о формах, представляет Замоскворечье с остальною частью города: проезжайте Балчуг, Чугунный мост, Пятницкую, сворачивайте на Ордынку и пред вами вместо саней, кучи мелькавшего уличного движения, вместо ванек, крикливых кучеров, откормленных рысаков, рассыпающихся во всю ширину улицы розвальней, телег, дровней, жмущихся по краям вместе с теряющимися в толпе мужичками от грозных окриков своих собратов, возвысившихся до козел, от палки будочника, от нагайки казака — вместо пестрой, шумной, разнообразной картины спуска от Василия Блаженного, картины Москворецкого моста со всею характеристичною обстановкою Кремля, его соборами, башнями, зубчатою стеною, дворцом и колокольней, вместо великолепной панорамы Москвы-реки, замыкающейся с одной стороны Воспитательным домом, а с другой — храмом Спасителя, вместо всей этой шумной, оригинальной, редкой картины, в рамках которой Москва выказывается громадным, оригинальным, в высшей степени любопытным городом, — на Ордынке, Полянке и прочих им подобных пред вами раскинется любой губернский или, пожалуй, даже лучшая улица уездного города, длинный ряд домов с запертыми воротами, по улице стая собак, где-нибудь на углу трактир, жизнь по преимуществу купеческая, самостоятельная, отдельная; овощная лавка, лениво, сонливо едущий извозчик, песня без слов вдали; стоит задуматься, и невольно охватит вас и приятная, и вместе с тем какая-то невольно трогающая тишина: живо представится, что вы будто далеко, где-то на краю, в тиши, жизнь, движенье далеки, и бедное выраженье кругом идущей жизни только в грустном, в протяжном, в непрерывающемся напеве песни, в глухо, тоскливо льющейся песне… Но пролетит жирный, дорогой, откормленный рысак в щегольских санях, промчится мимо почтовая тройка со свистом, гиком и гамом ямщика — как они обыкновенно въезжают в свою родную Белокаменную — и все это снова напомнит вам Москву…
Сравните теперь с этим кипучую жизнь рядом, всю пестроту, всю оригинальность этой жизни, смесь типов, множество приезжих из разных мест, из разных городов, разнообразие наречий, костюмы татар, армян, малороссов, греков и над всем этим великорусский тип, примесь к нему везде и всюду приютившихся немцев, частичку французов, всю эту смесь характеров, пестроту отношений… Загляните на множество подворий, с их вечным движением и каждый день сменяющимися жильцами, с их чадом, грязью, кипящими целый день самоварами, духотой, жаром, домашними перинами, напоминающими вам, может быть, недавнее прошлое, а может быть, еще, в некоторых отношениях, и настоящее Москвы; войдите, наконец, в Троицкий трактир в будничный день, часа в два, три, и вы, смотря на это вечное, неуспокаивающееся движение, этот прилив и отлив, этот неумолкающий глухой шум, переговоры, сделки, покупки за неизменными тремя, четырьмя, пятью парами чая, легко поймете, какою деятельною жизнию живет Москва, как оригинальна эта жизнь и как трудно уловить ее, кажущееся однообразным, выражение.
Три, четыре, пять верст от этого шумного центра, какое-нибудь предместье — хоть Преображенское, Семеновское, и жизнь и ее обстановка сменяют пред вами свои формы: опять вместо временем шумных улиц пред вами длинные пустые расстояния, узкие переулки, опять что-то вроде Замоскворечья,
Поварская, Пречистенка, Дмитровка и прочее в этом роде живут опять своею отдельною жизнию — быт барский, помещичий; дома с подъездами, громкие фамилии и даже еще кое-где львы на воротах; Сеньки, Ваньки, Федьки в ливреях и без ливрей; растворенны ворота, кареты у подъезда и тихо, робко выезжающий крестьянин в ободранном полушубке из ворот; его пустые розвальни, убогая лошадка и обнаженная гол ва пред барским домом… Сколько форм, сколько разнообразия, сколько не похожих одно на другое явлений в самобытной жизни Москвы: чем более в нее вглядываешься, тем более становится понятно ее давнее название — сердце России…
Возьмем теперь другую сторону жизни, тронем слегка, сколько нам позволит это краткое вступление к «Очеркам Москвы», свод московских преданий, поверий, перешедших в приметы, обыкновений, сноровок, тех мало заметных, скрытых, но приводящих все в действие пружин, изучение которых составляет предмет, занимающий многих, — этих особенных приноровле-ний к духу, к настроению, при котором становится понятна пословица: что город, то норов, и известное историческое предположение, что если бы Григорий Отрепьев ходил чаще в баню да не ел бы по средам и пятницам скоромного, то дольше бы прослыл за Дмитрия… В очерках наших мы надеемся коснуться только тех особенностей, которые составляют характеристичность жизни, и собственно в том классе, где она ярче, заметнее.
Преданий и поверий много в этой жизни, в значительном обществе они еще играют роль верований, почти убеждений, под их влиянием вырастают многие, они особенно действуют на женские характеры: развивают в них мистицизм, особенную робость, тот склад взглядов и убеждений, которым отличается женщина здешнего среднего класса от женщины петербургской, от иностранки. Много еще и теперь, в наше время, вечером, особенно зимою или в долгие осенние вечера, когда начинают засиживать, что еще сохранилось и имеет значение, рассказывается сказок какой-нибудь словоохотливой старушкой-няней, много еще слушается этих сказок, особенно детьми-девочками; некоторые из них, бывающие в пансионах и читающие украдкой романы, начинают подсмеиваться над ними и называют это глупостями; другие же, развивающиеся не так быстро, слушают их жадно и сердятся на замечания своих подруг или сестер. Свежая русская натура находит часто больше поэзии в простой русской сказке, в народном предании, в песне, рассказанной или спетой даже старым, дребезжащим голосом няни, нежели в модном французском романсе.
Во многих скромных уголках, часто рядом с богатыми домами, где жизнь движется совсем в других формах, вечер проходит такою чередою — и это составляет одну из характерностей Москвы, где высшее развитие жизни, образование в блестящих формах, со всеми удобствами жизни, со светлым взглядом на вещи, часто даже с чересчур широким, русским размахом в мнениях, желающих перегнать всех, является рядом и первобытная поэзия народа с его верованиями, поверьями, и что между этими двумя крайностями, дробящимися до бесконечности, в стороне стоит темный ряд упорных, странных верований, перешедших в убеждение, отстаиваемых с упорным упрямством; рядом с раннею, свежею поэзиею сказок, песен, развившихся до народной комедии и драмы, сердито глядит упорная, сумрачная старина в своем замкнутом быте; рядом с первоклассными произведениями лучших европейских умов лежит свод вздору — рутина.
Трудно пересчитать все приметы, которым еще веруют серьезно, которые перемешались с религиозными верованиями: суеверия еще играют важную роль; юродивые еще собирают обильную жатву; предсказатели и вещуны еще ходят толпами; всякого рода так называемые люди Божие бьют себе во имя Христа баклуши; живут еще разные батюшки и матушки, составляют капитальцы или проживают процентики — а бедному человеку, загнанному, забитому, запуганному, не всегда сыщется доброхотный датель, не всегда найдется и работа, не всегда помогут, хотя в этом отчасти и не всегда можно нас упрекнуть, хоть на том самом основании, что у нас немало нищих в собственном, точном смысле слова…
Как приметы три свечи в комнате, тринадцать за столом, ворон на кресте, чесание бровей, переносицы, глаз, копанье носа, разбитие чашки, посуды ненарочно, разный мотив шуменья самовара, вой ветра в трубе, тон этого воя, больше или меньше тресканье дров при растопке печки… все это имеет более или менее важное значение… Разумеется, это во многих местах уже принято за шуточную форму, во многих же принимается более или менее серьезно, во многих существует как убеждение; но вся разнообразная степень выражений вместе с вышеприведенным дает колорит самобытности и особенностям московской жизни…