Очерки Москвы
Шрифт:
Меня встретили две собаки — одна цепная, другая вольная, — встретили и проводили громким лаем. Двор зарос травою, в стороне лежала налитая доверху помойная яма, посредине было вырыто что-то вроде погреба с низенькою над ним деревянною постройкою, окрашенною в дикую краску, в стороне стояли ветхие сараи, оштукатуренные, с деревянными затворами, выкрашенные также дикой краской. Мельком взглянув на все это, я вошел на крыльцо, на ступенях которого стояла лужами вода, взошел в комнаты и уже вполне почувствовал, что я среди нового, мне мало ведомого мира. Первое, что бросилось в глаза, — это лежанка из больших, старинных, с синими каемками изразцов, потом пустые желтые стены, затянутые по углам паутиною, потом старинные образа и рукописные молитвы, потом узкие окна со ставнями, с соломенными плетенками между рам, чтобы не проникал сквозь них взор проходящих. Замкнутость и обстановка старого упорного быта были во всех своих атрибутах пред глазами; они сказывались во всем: в мелких комнатах, похожих на клетушки, в разных потаенных шкапиках для разного снадобья, в широких, чисто строганных и вымытых по старинному
Отворивший мне человек смотрел как-то грустно, будто и ему от всего окружающего приходилось жутко…
— Что делать, брат, на время, — сказал будто угадавши его мысль, — ненадолго…
Я вошел наконец в другие комнаты, в которых, по назначению судьбы, а ближе всего, по моему собственному согласию, мне привелось провести около двух месяцев; те же голые, желтые стены, те же узенькие окна и чрез них та же пустая, глухая улица. Сильнее всего подействовали на меня некоторые встреченные мною среди этой обстановки вещи, вывезенные из-за границы, особенно книги, каждая из которых невольно напомнила мне тот или другой край, тот или другой город Европы…
Они как будто улыбнулись мне среди этой мрачной обстановки. Но по этим строкам вы меня можете принять за человека, бредящего заграничным житьем, — избави меня Бог! Я с большим удовольствием буду жить в самой глуши, в селе, в деревне, живал не раз в простой крестьянской избе, и всякий сознается, что жизнь среди сельского быта и его обстановки действует несравненно лучше, нежели этот странно и уродливо слагающийся городской быт богатых зажиточных чиновников, купцов, мещан, подрядчиков и ремесленников, стоящих, по большей части, хотя в близких, но угнетающих отношениях к народу…
Не нахожу более нужным распространяться об обстановке места, она уже понятна; проследим, как идет здесь жизнь день за днем, и обратим свое внимание на обстановку быта, на, так сказать, общественные учреждения. Мне прежде всего пришлось увидать их. Самым общественным мне показались: трактир, кабак, полпивная лавочка, мелочная лавочка, булочная, цирюльня. Трактиров попадалось во множестве, особенно на обширных Рогожском и Таганском рынках; кабаков не менее трактиров; мелочные или овощные лавки занимают третье место, и многие из них смотрят большими лавками, при некоторых и винные погребки; цирюльни немногочисленны и крайне грязны, за исключением одной-двух, не более; булочные, содержимые немцами, являются самыми цивилизованными местами…
Из общественных мест, которых значение я не нахожу нужным раскрывать в его полном смысле, остается еще одно — это бани. Странно как-то действует на вас, когда, оглядываясь кругом на таком значитель^ ном пространстве, не встречаешь ни театра, ни одной
книжной лавки, ни библиотеки, ни кондитерской с газетами, как это уже довольно повсеместно развилось, не говоря про европейские города, даже в Петербурге, наконец, ни одного журнала и очень редки «Московские ведомости» во многочисленных трактирах.
Невольно является вопрос, хорошо ли это делается, что все у нас сосредоточивается как-то в одном месте, тяготеет к одному центру, собирается в кучу, оставляя огромные пространства совершенно в стороне и делая, таким образом, из одного города, хотя бы из Москвы, два или несколько не похожих один на другой городов, и не мешает ли это развитию и чтения, и просвещения вообще?
В недавнее время много говорили о народном театре. «Русский мир» сделал даже публичный вызов о составлении драматического общества в Петербурге и Москве. Господин Баженов поместил свои соображения по этому поводу в «Московских ведомостях». Говоря о Рогожской части, мы решаемся также коснуться этого предмета. Пробежавши легкий очерк современного состояния этой части первопрестольного града Москвы, всякий легко уверится, что оно далеко не удовлетворительно и может быть безобидно сравнено с застоявшимся огромным болотом по своей неподвижности. Что в этом болоте много жизни, что, может быть, из него подымется крепкий могучий лес, — это дело другого рода; но можно безошибочно согласиться, что оно, как болото, требует обработки, чтобы из него вышло что-нибудь путное: ведь немало русских торфяников совершенно сгнило от того, что их оставили долгое время в неподвижном состоянии…
Театр в Рогожской был бы немалым спасением для Дряхлеющего, восточно-неподвижного быта.
Для многих читателей будет, вероятно, небезынтересною новостью, что в Рогожской уже был театр… Старожилы помнят даже место его и то, что на нем разыгрывались «разговорные» пьесы; театром, собственно, он не назывался, вероятно, потому, что многие места русских увеселений и до сих пор носят немецкие названия — это был воксал, давший До сих пор сохранившееся название местечку Воксалу, если припомнят читатели, находящемуся сейчас же за Большою Алексеевскою улицею, в соседстве с Дурным, прежде по своему безобразию называвшимся Чертовым, переулком. В этом воксале, по рассказам старожилов, разыгрывались разные русские пьесы русскими актерами; антрепренером всего предприятия был иностранец_ Медокс, употребивший почти все свое состояние на' замысловатые часы, известные теперь под названием Лухмановских… Нам пришлось слышать только об этом театре; ни о составе труппы, ни о ценах на места ничего не известно, даже положительно верно мы не знаем времени его существования; говорят, что это было в первых годах текущего столетия и продолжалось довольно долго… Человек, бывший еще зрителем этого театра и заслуживающий полного доверия, сообщил нам, что здание-это нисколько
Театр в Рогожской необходим: она еще более заснет и будет постепенно умирать в окружающем со всех сторон, обхватившем ее мертвом, неподвижном быте, в мире трактиров, харчевен и бань, в которых и высокопоэтическая русская песня получает грязный развратный характер. Не спасут ее ни раскольничьи переносные палатки, служащие церквами, ни тайные попы и архиереи. Искупителем из сосредоточенного, замкнутого, разлагающегося быта может явиться только искусство, оно только, живое, может вызвать жизнь в живом, молодом, но стареющем прежде времени теле. Азиатская обстановка, фанатизм, напоминающий восток, царствующий там много лет, оказались въявь несостоятельными: они при помощи господствующего жома и системы обираний, известных у нас под разными благовидными именами, вывели многих из народа в купцы и вооружили против многих из них прежних собратьев. Богатства, загребенные в одни руки, только задерживали развитие промышленности, и торговли, и образования; кованые железные сундуки с высившимися над ними толстостенными домами развили только монополию и вылили дюжину золотых истуканов, от которых нам ни тепло, ни холодно. Азиатская обстановка должна смениться европейской — для нее теперь самое удобное время — и ближе и легче всего она должна начаться театром, театром не в том виде, который мы имеем теперь, — скорее, в большинстве этих пьес, портящем вкус даже и развитого человека, чем развивающем его, — а театром народным, с понятными народу речами, с русской обстановкой, с русской песнью, с русским юмором, нещадно выставляющим на смех народный множество несродных и не идущих к ним затей, которые от так называемого образованного класса мало-помалу прививаются и к окружающему его простому человеку… Не благородные спектакли должно устраивать вновь образующееся драматическое общество, а спектакли понятные и равно интересные для всех, пусть только родной быт будет верно схвачен и верно передан. Нечего, разумеется, ограничиваться одними народными пьесами: пьесы и из другого быта, пьесы наших немногих драматических писателей, все или большая часть, будут доступны народу. Из его быта мы возьмем себе знание, из нашего возьмет он, и никто не будет в проигрыше. Это не то, что кучи переведенных водевилей. Театр в Рогожской перемешает всю Москву: многие, кто никогда не заглядывал в нее, поедут тогда туда; они внесут в нее свой воздух и унесут из нее несколько полезных впечатлений. Чрез это опять никто не будет в проигрыше, потому что среди коснеющего быта там проглядывают многие истинно народные черты, особенно среди раскольников; около театра сгруппируется и многое другое, которое оживит неподвижность, и кофейная, и кондитерская не будут лишними. Там с ними вместе проглянет и книга и газета. Нужды нет, что все это получит свой особый оттенок, соединение двух, хотя не похожих друг на друга сторон, не поведет к худому: в известной, чисто русской калашне Филиппова пекут же отличные французские сухари и немецкие крендели.
Чрез соединение, сообщение только и может быть достигнута общая цель. Передав несколько слов о состоянии Рогожской части, мы только посильно указываем выход из ее положения. Она богата сравнительно с другими материально, бедна морально; соединив свои интересы с общими, примкнув к общему движению, сблизив свои формы с более цивилизованными частями Москвы, она оживит свою мертвенность.
Прочие формы жизни этой части читатель увидит в Замоскворечье.
ЗАМОСКВОРЕЧЬЕ
Рогожская часть была только, так сказать, пропилеями к Замоскворечью; мы преднамеренно не сказали почти ничего о формах ее жизни и коснулись их слегка для того, чтобы только ознакомить с тоном этой, во многом сходной, жизни… Увертюра, таким образом, сыграна, теперь мы постараемся поднять занавес на столько, сколько будет в силах…
Замоскворечье заключает в себе три части: Пятницкую, Якиманскую и Серпуховскую — эти части одного поля ягода, и потому мы их берем под одним общим названием. Замоскворечье в большинстве своего пространства населено купцами и мещанами, менее чиновниками и ремесленниками… Характер, обстановка местности во многом сходны с Рогожской частью: и здесь, как там, огромнейшее количество церквей, замечательная величина их размеров, богатство и художественное безвкусие, и здесь, как там, — ни одной библиотеки, ни клуба, ни театра, ни одного сколько-нибудь достигающего цели учебного заведения. Преимущество Замоскворечья пред Рогожской частью — немалое число юродивых, блаженных, странных, кликуш и приживалок, старух-сплетниц, старух-вестовщиц… В Рогожской православие борется с расколом, оно с ним каждый день на поединке; быт там смешанный, и его застой тревожится энергическою фигурой раскольника. В Замоскворечье же православие не тревожится не только расколом, но даже и вольными мыслями, бежит, в большинстве своем, рассуждений и крепко держится своего старого… Еще, по исчислению И. М. Снегирева, там считалось сорок чем-либо примечательных церквей… За Замоскворечьем, между полыми местами, говорит он там же, находились также слободы стрелецкие: Колычевская и Ремесленная, Кадашевская, где делалась белая царская казна или полотенное дело на Хамовном дворе.