Одесситы
Шрифт:
По окнам шуршал мелкий сухой снежок, и Римма открыла форточку.
— Смотри, завтра все белое будет!
Однако было непохоже: снег и на земле не держался, его заметало по пустому двору скупыми горсточками, и только по углам он оседал нежными валиками.
Яков взял Римму за плечи и подвел к коридорному зеркалу, щелкнув по пути выключателем.
— Ты что? Маму разбудишь!
— А ты посмотри.
— Ну?
— Ну не могу ж я говорить собственной сестре, какая она сейчас красивая. А знаешь, я тебя хочу такой запомнить. Или нас убьют. Или мы
— Сантименты, товарищ Гейбер? Вот не ждала.
Но Яков видел, что ей было приятно.
Три дня по городу шла пальба. То гайдамацкие курени Центральной Рады прорывались к центру на броневиках. То их отбрасывали. Грохотала артиллерия, и непрестанно, изматывающе выли заводские гудки. Потом стихло: большевики взяли власть. Начались грандиозные похороны убитых бойцов. Красные флаги и черные ленты вились по улицам. Скорбно взвывали оркестры, говорили ораторы. Товарищ Чижиков, высокий и суровый, в кожанке, держал речь с того самого автомобиля со скорострельной пушкой, на котором он брал вокзал.
— Товарищи. Сегодня мы хороним лучших сынов трудового народа. Смерть врагам революции!
— Смерть! Смерть! Смерть! — отзывалась толпа. Вся одесская Красная гвардия была тут. И рабочие-металлисты. И революционные матросы. Обыватели попрятались по домам. Ну-ну, пускай пока прячутся. А товарищ Чижиков все говорил, и Римма восторженно смотрела на него. Она была рядом, в том же автомобиле, и ей было начинать пение. Интернационала… На следующий день начались расстрелы врагов. И сколько успели до весны — столько успели.
— Гайдамаки! Ванда, теперь уж точно! Серденько, дожили!
Снова была стрельба, и уже грохотало с Куликова поля. Иван Тимофеевич, дочерна осунувшийся, в затертом кашне, обнял жену и закружил по комнате. Как они прожили эти месяцы? Как они выжили? Уж инженер Тесленко, хорошо известный на железной дороге, в число врагов революции безусловно входил. Кто мешал ломать стрелки? Кто в забастовки организовал работу ремонтной бригады? Но, когда пришли его арестовывать, он по счастью был у Петровых, а потом у них и прятался большую часть времени. Ванда Казимировна продала некоторые вещи дворницкой жене, Антось, пока не организовали профсоюзы, подрабатывал грузчиком — и продержались!
— Да точно ли гайдамаки? Говорили — австрийский корпус…
— Да пусть хоть сам черт! — засмеялся Иван Тимофеевич и выглянул в окно. По влажному булыжнику подпрыгивали грузовики. Уходят, уходят!
— А где Антось, Ванда?
— За хлебом пошел.
Ванда Казимировна, медленно бледнея, смотрела на мужа.
— Давно?
— Час назад.
На время всякой стрельбы все лавки привычно закрывались, и оба знали это.
Анна едва удерживала возбужденного малыша на коленях: он пищал и порывался к лошадке. Неужели они дома, в Одессе? Как все похоже — и непохоже! Выщербленные пулями фасады, многие окна забиты фанерой. А вот знакомые львиные морды, у одного льва теперь нос отбит. Дама идет, одна нога в галоше, другая в туфле. Двое мальчишек с натугой тянут ведро воды,
— Семачки! Горячие-жареные! С верхом стакан — пятьдесят карбованцев! — голосит веселая баба в рыжей шинели.
Извозчик вез по Пушкинской, потом свернул на Дерибасовскую. На углу стояла кучка солдат в немецкой форме, и Анна поежилась. Что они в Киеве — было как-то не так странно. Но дома? Отсюда Павел уходил с ними воевать. Платаны королевски роняли подсохшие вырезные листья, и один упал в пролетку. Олег сразу занялся им: все красивое он тянул в рот.
— Сынок! Это Одесса!
— Дай! — радостно откликнулся Петров-младший.
Анна, задыхаясь, подымалась по ступеням. То ли малыш тяжелый, то ли баул руку тянет? Да мало ли отчего можно задыхаться, возвращаясь в родной дом через почти четыре года? Кто ей откроет дверь? Но, видимо, всяким злоключениям положен предел, потому что дверь открыла мама.
— Ануся! Я знала, что сегодня: ты мне снилась!
И вот уже папа ее обнимает. Как постарел, бедный. А мама — ни капельки, только седая. А Олег, смущенный общим вниманием засунул оба кулака в рот и на всякий случай сел на пол.
— А Антось? Где Антось?
Антось был далеко. Красавец Серко бодро топтал тронутый ночным заморозком ковыль, степной ветер веселил сердце, а их отряд, отбившийся почти без потерь, шел на соединение с конницей Котовского.
— Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя! — лихо оторвал Грицай, и отряд согласно подхватил песню, и кони пошли с приплясом в такт. Всего лишь полгода прошло, как Антося, случайно раненого в уличном бою, прихватили с собой отступающие красногвардейцы. Показалось кому-то, что он похож на комиссарова писарчука, ну и перепутали. Пожилой фельдшер Степан привел его в сознание, и он же не дал пустить паренька в расход, когда выяснилось, что не того спасли.
— Ото не дам, чорт вашому батьку! Свой хлопец, я вже бачу!
— Шо ты бачишь, дурень? Буржуенок, хочь понюхай его! И сапоги справные, как на меня шиты. Тягай его с телеги без разговору!
— Ото буде тоби буржуенок по-нашому балакаты! А ну, скажи им, сынку!
Антось, конечно, знал украинский язык — от отца. В отряде говорили по-всякому, но треть примерно была украинцев, включая командира Пивня. Он грузно наклонился над Антосем и, сдвинув почти сросшиеся брови, спросил:
— Як фамилия?
— Тесленко, — шевельнул губами Антось.
— Так шо ж я, Тесленок не знаю? Та у нас в Лышне чотыри хаты Тесленок було! А зачислить хлопца у в наш революцийный отряд, а дать ему шаблюку и коня, шо от Довбаля остався! А ты, Степан, доглядай его, нехай очухается.
Так решилась судьба Антося. А через пару месяцев он отличился в разведке отчаянной смелостью, и Пивень лично пожал ему руку. Он уже не мыслил себя в ином качестве, ему казалось, что вся его предыдущая жизнь к тому и вела. Ну да, он всегда был за красных, а теперь наконец началось настоящее дело, и он в этом деле — красный кавалерист. Его все еще тянуло в рост, чуть не на вершок он вымахал за эти полгода.