Один год
Шрифт:
"Почему же фагот? - растерянно подумал Лапшин. - Что он, с ума сошел?"
Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.
"И не чиновник я, - рассуждал Лапшин, - и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый
Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда "с паром", то есть под толстым полотенцем.
– Я уж и в Управление звонил! - сказал Окошкин. - Ждем, ждем!
Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: "Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел"; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.
– Алексей-то Владимирович не появлялся? - спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.
– Сейчас заявится, - ласково ответил Егор Тарасович. - Большое теперь начальство наш Леха.
На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны - вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина - портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова - флакон одеколона, про который доктор сказал, что он - "мужской", от Пилипчука - шкатулка карельской березы неизвестного назначения.
– Изящно сделано! - произнес Егор Тарасович. - Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.
Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.
– Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, сообщил Окошкин. - Переживает, я считаю, вторую молодость.
– У меня всегда губы удивительно красные! - рассердилась Патрикеевна.
– Как у вампира, - сказал Окошкин.
В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.
– До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, - говорил Антропов, нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок - порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.
В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился,
– Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек - и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.
– А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, - фальцетом сказал Тамаркин. - И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.
Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.
– Тоже Тамаркин? - угрожающе спросил Окошкин.
– Нет, как раз у него другая фамилия.
– А то мы проверим через Академию наук, - сказал Вася. - Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?
Потом рассуждали о событиях в Австрии и Чехословакии.
– Все ж промолчали, когда они вкатились в Вену, - задумчиво говорил Лапшин. - Промолчали и признали. А стратегическое значение этого дела нешуточное. Австрия для фашистов мост на пути в Италию, Венгрию, Югославию, вообще на Балканы, и охватывается фланг Чехословакии. Муссолини теперь тоже не сам по себе, а, извините-подвиньтесь, без фюрера пискнуть не сможет.
– А вы не чересчур мрачно рассматриваете вопрос? - вежливо осведомился Тамаркин.
Иван Михайлович не ответил, только слегка покосился на Тамаркина.
– А теперь смотрите, что дальше получается, - говорил Лапшин Пилипчуку. - В газетах писали, что английская какая-то там "Дейли" имела бесстыдство заявить, будто захват Австрии ничего не меняет, поскольку она всегда была германской страной, и что, дескать, англичане должны заниматься своими собственными делами, а Чехословакия - это их, дескать, не касается...
– Нахальство! - со вздохом заметил Окошкин.
– Что именно - нахальство? - с неудовольствием спросил Лапшин.
– Так вы предполагаете, что мирового пожара не избежать? - почтительно осведомился Тамаркин.
Лапшин опять ему не ответил и заговорил о Бенеше, который отверг помощь Советского Союза и пошел на капитуляцию. Спокойно и подробно он рассказал, что вся каша у озера Хасан минувшим летом была, конечно, заварена японцами для того, чтобы проверить нашу боеспособность.
– Так они ж там по морде схлопотали! - живо сказал Окошкин. - И сами пардону запросили - японцы...
Пилипчук, покуривая и пуская дым в печку, кивал. Ему приходилось часто бывать за границей, и, невесело посмеиваясь, он рассказал, какую шумиху учинили правительства Англии и Франции перед Мюнхеном. Егор Тарасович сам видел призыв резервистов, видел, как раздают населению противогазы, видел, как готовят убежища и щели на центральных улицах, видел, как пугают народ возможностью близкой войны.