Один в Берлине
Шрифт:
Он ставит подпись под каким-то списком и отдает его конвоиру.
Арестанты проходят мимо пастора, бросая на него тусклые взгляды, правда уже не лишенные надежды.
Пастор ждет, пока последний из них исчезнет за дверью, и только тогда входит в помещение и тихо говорит:
— Итак, триста пятьдесят второй тоже скончался. А ведь я просил вас…
— Что я могу поделать, пастор? Сам нынче просидел два часа возле этого человека, делал ему компрессы.
— Тогда я, наверно, спал. Мне-то казалось, что именно я всю ночь сидел возле триста пятьдесят второго. И с легкими у
— Вам бы стоило занять здесь мое место, — насмешливо бросил обрюзгший доктор. — А я вполне справлюсь с ролью пастыря.
— Боюсь, пастырь из вас будет совсем никудышный, еще хуже, чем врач.
Доктор рассмеялся.
— Люблю, когда вы наглеете, попик. Может, дадите послушать ваши легкие?
Пастор и бровью не повел, только сказал:
— Нет, не дам, это мы лучше предоставим другому врачу.
— Но я и без обследования могу сообщить, что вы и трех месяцев не протянете, — злобно продолжал врач. — Мне известно, что вы с мая харкаете кровью… так что протянете недолго, до первого горлового кровотечения…
От этого жестокого заявления пастор, пожалуй, еще немного побледнел, но голос его не дрогнул, когда он сказал:
— А сколько времени до первого горлового кровотечения осталось у тех людей, которых вы только что приказали отвести в темный карцер, господин медицинский советник?
— Все они здоровы, и, согласно врачебному заключению, темный карцер им не противопоказан.
— Вообще-то, вы их даже не осмотрели.
— Вы намерены контролировать мою работу? Берегитесь! Я знаю о вас больше, чем вы думаете!
— С моим первым кровотечением все, что вы знаете, потеряет цену! Кстати, это уже позади…
— Что? Что позади?
— Первое кровотечение… три-четыре дня назад.
Врач грузно поднялся.
— Идемте-ка со мной наверх, попик, я осмотрю вас у себя в логове. И добьюсь, чтобы вас немедля отправили в отпуск. Напишем ходатайство насчет Швейцарии, а пока его одобрят, пошлю вас в Тюрингию.
Пастор, которого полупьяный схватил за плечо, не шевелился.
— А что тем временем станется с людьми в темном карцере? Двое из них определенно не способны выдержать тамошнюю сырость, холод и голод, да и всем семерым это нанесет непоправимый вред.
— Шестьдесят процентов людей в этой тюрьме ждет казнь, — ответил врач. — А из остальных, по-моему, процентов тридцать пять получат долголетние тюремные сроки. Так какая разница, когда они умрут — тремя месяцами раньше или позже?
— Раз вы так думаете, вы больше не вправе называть себя врачом. Подайте в отставку!
— После меня придет точно такой же. Так зачем менять? — Медицинский советник усмехнулся. — Идемте, пастор, давайте я вас осмотрю. Вы же знаете, у меня к вам слабость, хотя вы постоянно под меня копаете. Потрясающий донкихот!
— Я только что опять копал под вас. Ходатайствовал перед начальником тюрьмы о вашем увольнении и почти добился его согласия.
Врач захохотал. Хлопнул пастора по плечу и воскликнул:
— Как мило с вашей стороны, попик,
— В знак благодарности вытащите из темного карцера Крауса и малыша Вендта. Живыми они оттуда не выйдут. В последние две недели у нас уже семь смертей из-за вашей нерадивости.
— Хитрец! Но я не могу вам отказать. Сегодня вечером вытащу обоих оттуда. Прямо сейчас я себя компрометировать не могу, ведь только что подписал список, вы же понимаете, пастор?
Глава 60
Трудель Хергезель, урожденная Бауман
Перевод в следственную тюрьму разлучил Трудель Хергезель и Анну Квангель. Без «мамы» Трудель приходилось нелегко. Она давно забыла, что арестовали ее из-за Анны, нет, не забыла, но простила. Более того, поняла, что и прощать, собственно, нечего. На допросах ни у кого не было полной уверенности в себе, ловкачи-комиссары умели превратить любое безобидное упоминание в капкан, откуда нет спасения.
И вот теперь Трудель осталась без «мамы», поговорить было больше не с кем. О прежнем счастье, о тревоге за Карли, которая теперь завладела всем ее существом, приходилось молчать. Новой сокамерницей стала старообразная, увядшая бабенка — обе они мгновенно возненавидели друг дружку, а эта бабенка все время шушукалась с уборщицами и надзирательницами. Когда в камеру заходил пастор, она ни словечка не пропускала.
Разумеется, через пастора Трудель все же кое-что узнала про своего Карли. Хензель, сокамерница, опять отиралась в тюремной администрации, наверняка опять навлечет на кого-то беду своими сплетнями. Пока ее не было, пастор рассказал Трудель, что муж ее находится в этой же тюрьме, но хворает, большей частью лежит в бреду, так или иначе, он может передать ей привет от Карли.
С тех пор Трудель жила лишь надеждой на визиты пастора. И даже в присутствии Хензель пастор всегда умудрялся что-нибудь ей сообщить. Часто они сидели под окном, тесно сдвинув табуретки, и пастор Лоренц читал ей вслух главу из Нового Завета, меж тем как Хензель обычно стояла у стены напротив, не спуская с них глаз.
Библия была Трудель совершенно в новинку. Через гитлеровские школы она прошла атеисткой, да и потребности в религии никогда не испытывала. О Боге представления не имела, Бог был для нее просто словом в восклицаниях вроде «Ах ты, боже мой!». С тем же успехом можно было сказать «Ах ты, черт!» — разницы никакой.
И теперь, когда из Евангелия от Матфея узнала о жизни Христа, она сказала пастору, что не в состоянии вообразить себе «Сына Божия». В ответ пастор Лоренц только ласково улыбнулся и заметил, что это ничего не значит. Ей нужно лишь присмотреться, как этот Иисус Христос жил на земле, как любил людей, в том числе и своих врагов. К «чудесам» она может относиться как угодно, но все-таки должна понимать, какую жизнь человек прожил на земле, раз след его неугасимо сияет и почти две тысячи лет спустя, — вечный символ, что любовь сильнее ненависти.