Одиннадцать случаев…(Повесть)
Шрифт:
Куда уж там верить! Определенно не вышло. Я прочла стихи маме.
— Что это у тебя? Направо, налево… Разве это поэзия?
Только я собралась обидеться, как вдруг… странно, резко кто-то закричал.
Мама
— Это гусь кричит?
— А может, колодец скрипит? — сказала я.
— Здесь нет колодца поблизости.
Странный звук раздался опять. Он резал тишину за окном.
— Корова это, вот что!
— Нет, — сказала мама, — это не корова. Но что это?
Непонятный голос покричал, покричал и перестал. На другой день под вечер он опять взялся за свое. Мы с мамой слушали и все гадали: что же это наконец? То этот голос трубил слоном, то пускал ноты немыслимой высоты, срывался и хрипел, то задыхался и клокотал…
Мы с мамой уже ждали этого голоса, мы даже немного привыкли к нему. А дня через два среди всех завываний мы вдруг услышали четыре чистые ноты. Они шли ступеньками вверх, верхняя нота повторилась, потом звуки спустились, но уже не по порядку и… получилась первая фраза вальса «Осенний сон»! Вот чудеса-то! Но самое ужасное то, что я не могу сбежать вниз и узнать, кто же это и на чем играет. Ведь я заразная! Вниз мне нельзя. Но когда мама ушла из комнаты, я через окно вылезла на крышу и, держась за водосточную трубу, заглянула за выступ дома. Внизу, в малиннике, что-то синело. Потом что-то блеснуло на солнце, а потом, приглядевшись, я окончательно разобралась. Там, в малиннике, стоял мой брат и играл на трубе. А когда я вернулась в город и открыла дверь в комнату брата, это было как в сказке о рыбаке и рыбке: после царских хором — ветхая землянка. В комнате стояла железная кровать, пустой тонконогий стол, пустой комод. Больше ничего.
«Наша лаборатория» навсегда ушла из моей жизни. Ушло праздничное сверкание стеклянной посуды, ушли разноцветные реактивы. Ушли тонкий звон стекла и тихое, уютное шипение спиртовой горелки. Ушли острые химические запахи, гладкие, тонкие бока пробирок, реторт, колб. Ушло, наконец, замечательное чувство — радость общей работы, когда два человека молча, сосредоточенно наливают, насыпают, смешивают, нагревают, разглядывают и тихими голосами обсуждают полученные результаты.
Всего этого больше нет.
Я была уверена тогда, что химию и брата-химика я потеряла навсегда. Но нет, оказывается, он поступил в химический техникум и занимается. Лаборатория ему больше не нужна — лаборатория в техникуме гораздо больше, чем была у него. Но химия перестала быть его главной и единственной страстью. Химия теперь только тлела, а над пеплом сияла труба.
Но почему? Что же случилось? Случилось то, что бывает с мальчиками в шестнадцать лет. Что-то новое, непонятное забушевало в нем. И стало невозможным изо дня в день заниматься одним и тем же. Надо было все разметать и ринуться в другую, совсем другую жизнь. Новизна! Во что бы то ни стало новизна! И он без сожаленья, одним махом продал свою лабораторию. Все, что с таким упорством и старанием собирал по вещичке, и аппарат Киппа, купленный на деньги из моего барана, тот самый аппарат Киппа, «венец всей жизни, прелесть грез»!
Теперь «венцом всей жизни» была труба.
По вечерам, засунув руки в
И на эти звуки, на эти фонари бежал мой брат. Он подбирался к самой беседке, где сидели музыканты, и, прислонившись к столбику, вдоволь любовался музыкантами. Они были совсем близко. Он видел каждое их движение. Видел, как они напрягают губы, и словно поплевывают, издавая короткие быстрые звуки, как перебирают пальцами клапаны. Он мог со своего места прочесть названия нот — и в то же время был от музыкантов за тридевять земель.
Музыканты начинали играть, и он пропадал. Теперь в этом для него было все. Резкие, сильные звуки красиво сливались и заполняли его целиком, и это было ни с чем не сравнимое блаженство. Но совсем особое наслаждение он испытывал, когда играли «Почту в лесу». Один трубач уходил из беседки. Сперва недалеко, потом все дальше, дальше… Серебряный звук почтового рожка все удалялся, и, когда совсем слабый, отдаленный почтовый сигнал таял в воздухе, брату казалось, что и он растаял, что его больше нет.
Брат ходил в парк каждый вечер. И вот он заметил среди музыкантов одного штатского малого чуть постарше его самого. С этим можно заговорить. Он дождался, когда музыканты положат свои трубы, соберут ноты и начнут спускаться по ступенькам беседки. Тут он вышел на свет, зашагал рядом со штатским и разговорился с ним. Оказалось, это оркестрант-любитель, его пускают поиграть бесплатно. «Вот и я, вот и я! — думал брат. — Бесплатно, лишь бы поиграть!» В следующий раз он встретил музыканта, как знакомого, и тот дал брату поучиться свой старый корнет-а-пистон. Чтобы не пугать людей в городе, брат приезжал поучиться на дачу.
Не скоро добился он серебристого звука почтового рожка. Наша соседка по квартире, слушая его игру, говорила: «Так играет, аж зубы болят». Но все же брата приняли в консерваторию по классу трубы. Теперь он учился и в химическом техникуме и в консерватории.
Но тут блеснула новая мечта — стать военным трубачом-кавалеристом. Красная кавалерия! Еще, может быть, он и повоюет! Ложась спать, он закрывал глаза и видел конницу. Он — впереди, на быстрой лошади, с трубой в руке, и в свист ветра и в дробный грохот копыт вонзается чистый, сильный, зовущий в атаку голос его трубы. И озноб проходил у него по спине.
Когда самостоятельность в человеке только нарождается, она не признает разумных слов «нельзя», «неудобно».
Брату было позарез нужно, и он пошел со своей трубой к воротам Кремля.
Стылым октябрьским утром пришел к Троицким воротам озябший паренек в сереньком узком пальто, в черной обтрепанной кепке, с красными ушами.
Ворота. В них надо войти. У ворот переминаются с ноги на ногу часовые в шинелях. Что ж, часовой тоже человек. Вот к нему и надо подойти. Только это очень трудно. Легко было дома решить: я пойду! А сейчас сделать один шаг к часовому невозможно! Ветер вылизывал камни мостовой, раздувал шинели часовых. Брат стоял на ветру и застывал все больше и больше. А часовые давно уже приметили паренька. Стоит и не уходит. Да еще какую-то штуку держит под мышкой. Наконец парень решился, сделал два шага к часовому…