Одиннадцать случаев…(Повесть)
Шрифт:
— Пропуск! — крикнул тот резко.
Слава богу, часовой заговорил. Теперь уже легче — только отвечать.
— Мне нужно в кавалерийский эскадрон, хочу поступить туда трубачом.
— Предъявляй пропуск!
— У меня нет пропуска, но, может быть, кто-нибудь скажет кавалеристам, что их у ворот ожидает трубач?
Он проговорил все это застывшими губами, а сам словно умер от страха, словно губы говорили, а его самого уже не было на свете.
Часовые переглянулись, они не знали, что делать. Следовало бы просто отогнать парнишку от ворот, но уж очень серьезный и какой-то отчаянный был у него
В это время — дзынь-дзынь, — звеня шпорами, щелкая подметками по камню, в развевающейся шинели, в малиновой фуражке подошел к воротам — кто?
— Это к вам! — обрадовался часовой.
Человек в малиновой фуражке повернулся на каблуках и оглядел с головы до ног храброго озябшего парнишку.
— Я хочу! — сказал тот хрипло. — Я очень хочу поступить к вам трубачом. Я учусь в консерватории.
— А зорю-то сумеешь сыграть?
— Не умею, но завтра буду уметь!
Дня через два к нам явился молодой красноармеец в шинели, в фуражке со звездой, с трубой под мышкой. Но, кроме трубы, он принес еще буханку хлеба и какие-то мешочки. Это был кремлевский паек. Все это он выложил перед изумленной мамой и сказал, что теперь он трубач кавалерийского эскадрона.
— А лошадь? — спросила я.
— А как же — белая!
Ах! Мой брат в Кремле, на белой лошади, с трубой в руке! Я это так ясно видела!
— Но… как же ты? Просто влез на нее и поехал?
— Нет, не просто. Человек, который ходит за конями, сказал мне: «Хочешь поездить?» Я говорю: «Хочу!» Только я закинул ногу, он ка-ак хлестнет лошадь по крупу, она ка-ак взовьется на дыбы!
— А ты? А ты?
— Усидел. Он тогда сказал: «Молодец!» — и дал мне белую лошадь.
— А сигналы? Ты зорю быстро выучил?
— А что там учить-то!
— А какие там еще сигналы?
— Там, знаешь, для каждого сигнала есть слова.
— Слова? А как это?
— Ну, вот сигнал «внимание». Слушайте все-е… — пропел он, потом взял трубу и повторил сигнал на трубе. Труба словно проговорила: «Слушайте все-е!» Прямо чудо какое-то! Брат переиграл мне все сигналы: и распорядка дня и кавалерийской езды. Больше всего мне понравился сигнал рыси: «Рысью размашистою, но не распущенною для сбереженья коне-ей!» Это «коне-ей!» труба выговаривала с пронзительной дрожью на самой высокой ноте.
Теперь у брата к техникуму и консерватории прибавилось еще два раза в неделю круглосуточное дежурство в Кремле.
А летом он поехал в военный лагерь.
Строгим, аккуратным строем разбиты были палатки в лесу.
Дежурный будил брата первым.
Такая тишина стояла в лесу перед рассветом. Такая полная, ожидающая, напряженная. Кто бы осмелился ее нарушить?
Брат выходил из палатки, вскидывал трубу и красивым резким звуком пронзал эту тишину. И каждый раз ему было жутко и жалко этой прекрасной, величественной тишины и в то же время радостно, что он первый своей властью, своим дыханием разрушил ее.
И это смелое чувство жути и радости осталось у него на всю жизнь, и он всегда стремился, подобно звуку трубы, разрывающему тишину, разрывать оболочку привычного, устоявшегося и выходить в открытое пространство неизведанного.
А следующий «зигзаг» назывался «дендизм».
В
В синей комнате неминуемо должна была появиться барышня. Комната без барышни была как футляр без кольца. Но она все не появлялась, а приходили только великовозрастные приятели. Мне прямо страшно было подходить к двери! Они там выкрикивали что-то непонятное, шептались, и тут же взрывался какой-то странный хохот. Эти приятели говорили слегка в нос, а шипящие произносили мягко. Например — «клюшька». О клюшках говорилось много — все они играли в хоккей.
А из-под двери все время валил табачный дым…
Нет, я не хотела ставить крест на моем брате, бывшем химике, бывшем военном трубаче, теперь «денди лондонском». Мысль у меня была такая: всю компанию преступников-курильщиков во главе с братом надо исправить. Конечно, я не бралась это сделать одна. Я думала так: познакомлю брата с моими подругами, брат пригласит нас в свою компанию, и мы дружно примемся всех исправлять.
Но этого не случилось. Брат издевался над моими подругами. Он даже не удостаивал их фамилиями собственного сочинения, он давал им небрежные прозвища. Одна, умная, ученая (все пятерки), в очках, называлась у него «Оляблин». У нее, правда, лицо круглое, а нос приплюснутый, ну и что ж такого?
Другая — хорошенькая, только нос великоват, и тоже умная — музыкантша! — ходила у него под именем «индюшки». Третья была так похожа на известную киноактрису, и носик такой же вздернутый, а брат иначе как «мучной картошкой» ее не называл. План исправления преступников прогорал. А дело было в том, что уже где-то на горизонте маячила «барышня». И вот она, наконец, согласилась прийти. Мы готовились к приему. Брат покрикивал на меня, как прежде: «Дорогайя!» Это напоминало старые, добрые химические времена. Я помогала ему только из уважения к его прежним заслугам.
— Знаешь, я ее спросил: «Что вы любите?» Она сказала: «Пти-фур» и «Бенедиктин»! А я достал только печенья и кагору.
Тьфу ты! «Пти-фур»! «Бенедиктин»! Гадость какая! Ну, посмотрим, что это за птица.
Оказалось, не птица — змея! С гладкой маленькой головкой и очень большими глазами. Она вся как-то немножко извивалась и отлично уплетала печенье «Мария» вместо своего «Птифура». Мы вдвоем занимали ее разговорами, мне надоело, я хотела уйти, но брат не пустил:
— Мы вместе ее принимаем!