Одиннадцать
Шрифт:
Видите, я возвращаюсь к картине. Там, месье, три плюмажа. Три, стало быть, раза по три цвета. И одиннадцать воротников alla paolesca.
Перечисляем снова — итак, слева направо: Бийо, Карно, Приёр, Приёр, Кутон, Робеспьер, Колло, Барер, Ленде, Сен-Жюст, Сент-Андре. Комиссары. Бийо — фрак из тафты, сапоги; Карно — плащ, фрак из тафты, сапоги; Приёр из Кот-д’Ор — в шляпе с патриотическим плюмажем; Приёр из Марны — шляпа с патриотическим плюмажем на столе; Кутон в сернисто-желтом кресле — фрак из тафты и бесполезные туфли с пряжками на парализованных ногах; Робеспьер — фрак из тафты, туфли с пряжками; Колло — без шейного платка, плащ, фрак из тафты, сапоги; Барер — фрак из тафты, туфли с пряжками; Ленде — фрак из тафты, туфли с пряжками; Сен-Жюст — золотой фрак; Жанбон Сент-Андре — шляпа с патриотическим плюмажем в руке.
И все воротники — alla paolesca. Картина-то, вы помните, венецианская.
III
А что там с нашей ночью, месье?
Ночь замерла. Нивоз, те же четверо в той же ризнице, освещенной одним фонарем, — ведь в очаге огонь потух. Огонь потух, они под тройным колпаком: ночи, нивоза, Террора. Больше не слышно лошадей. Все так же Корантен стоит возле стола, он завязал кошель и взвесил на ладони, к божественному полотну, к «Одиннадцати»
Но вдруг Проли, восседающий в пышном кресле, сухо окликает его — погодите! В договоре есть еще два пункта, второстепенных, но необходимых, которые Корантен обязан выполнить.
Во-первых, он должен писать картину в строжайшей тайне, будто участвует в заговоре, никому о ней не говорить и держать у себя до тех пор, пока ее не востребуют.
Во-вторых, Робеспьер и его присные, Сен-Жюст и Кутон, должны быть изображены в центре, на первом плане и с большим мастерством, чем остальные члены Комитета, которые должны смотреться всего лишь статистами.
Корантен согласен. Пусть будет так.
Хочу напомнить вам, месье, причину этого заказа, его необходимые и достаточные предпосылки, намерения заказчиков. И кто они. Вы, знаю, и без меня прочитали про это в коридоре — предполагается, что прочитали, — но я вас знаю, вас и вам подобных: вам первым делом подавай горяченькое, лакомое: про юбки мамаши-шлюхи, плюмаж, луидоры, — или же темное и страшное: про гильотину, Шекспира, а всякие политические тонкости вас утомляют, все это вы и так знаете. Научно-историческое занудство, классовая борьба и пауки в банке — это я прочту завтра, так вы себе говорите. Вам, я отлично знаю, совсем не нужно все это выслушивать, но мне, мне нужно это высказать.
Так вот: в нивозе никто еще не знал, победит или погибнет Робеспьер, а от этого знания зависело все. Роли распределены, карты сданы, но ставки еще не сделаны. В сумятице заключались скоропалительные союзы: кто-то играл на стороне Робеспьера, кто-то — против него, а кто-то пытался выйти из игры. Идея одного из таких союзов, того, что интересует нас и имеет отношение к «Одиннадцати», зародилась в недрах Коммуны, у кого-то из тамошних удальцов, делегатов от секций, неуемных крушителей, переплавщиков колоколов, из тех, кто в 1790-м горланил «Дело пойдет!», а теперь считал, что дело идет недостаточно лихо; эта горстка коммунаров тайно сговорилась с самыми неистовыми эбертистами, которые, можно сказать, жили под занесенным ножом гильотины и были готовы на все. Левое крыло союза составили те, кому через два месяца, в жерминале, предстояло трястись в одной телеге с Эбером [27] . Что же касается правых, тех, что не попадут в эту телегу в жерминале и схватятся за Термидор, — из них удальцы-коммунары призвали (удачная мысль) Колло д’Эрбуа; сердцем Колло был на стороне левых, даже крайне левых, но обстоятельства толкали его к правым: как все прославленные комиссары, он несколько затмевал Робеспьера и, хоть в Лионе не присвоил ни гроша, все равно был в его глазах таким же хапугой, как Тальен, Фуше, или Баррас, так что волей-неволей ему приходилось действовать заодно с людьми, которых он не любил. И вот Колло привлек Барраса и Тальена. А те пустили в ход могучее влияние, которое приобрели после Тулона и Бордо не без помощи кроваво-красной кареты, набитой звонкими монетами, и привлекли главную силу правых — банковский капитал, нерв войны. Эта отборная команда пускалась на коварные уловки, ради того чтобы их головы не скатились в корзину. Одна из таких уловок (придумал ее, говорят, как раз Колло, непостижимый Колло) заключалась в том, чтобы тайно заказать картину — групповой портрет Комитета общественного спасения, на котором Робеспьер и его присные будут изображены в полном блеске и который послужит своего рода официальным признанием этого теоретически как бы не существующего Комитета; изображенный на картине, он предстанет тем, чем по сути являлся — органом власти, заседающим на месте изгнанного тирана, то есть тираном об одиннадцати головах, который живет себе и правит как ни в чем не бывало и даже по примеру всех тиранов запечатлевает себя в образе правителя; если же дело обернется иначе и Робеспьер утвердит свою власть бесповоротно, эта же самая картина представит Комитет легальнейшим образом признанным органом власти, где собран цвет народных представителей — комиссаров; братским, отеческим, законным синклитом, подобным конклаву или совету старейшин.
27
Жерминаль (месяц прорастания) — седьмой месяц французского республиканского календаря (21 марта — 19 апреля). Эбер и его сторонники были арестованы по приказу Робеспьера и казнены 24 марта 1794 г.
Этакий джокер, понимаете? Картина-джокер, припасенная на критический момент игры: если Робеспьер окончательно возьмет власть в свои руки, картину предъявят как яркое доказательство того, что он великий человек, а они всегда почитали его величие; скажут во всеуслышание, что картина была давно заказана, но это хранили в
И вот еще что: в обоих случаях — к гибели или апофеозу Робеспьера будет приурочена картина — она должна сработать наверняка, так чтобы Робеспьера и всех остальных можно было увидеть и доблестными комиссарами, и кровожадными тиграми, смотря что потребуется по обстоятельствам.
Корантену удалось точно выполнить заказ, так написать картину, чтобы она читалась в обоих смыслах, и, быть может, именно в этом одна из причин того, что нынче она висит в Лувре, в завершающем галерею зале, как святыня, под пуленепробиваемым стеклом в пять дюймов толщиною.
Про все это Проли не проронил ни слова. Накинув плащ и оседлав одну из лошадей-невидимок, он поскакал в Пасси, в свое укрытие — ему грозил арест и гильотина. Вот он уж миновал заставу Сен-Мартен. Не стал давать подробных указаний и Бурдон, этот ушел пешком в волчью ночь — готовый выть с новой стаей или спать со старой. Про все это — про картину-ловушку, про политического джокера — скорее всего, рассказал Корантену Колло, пока провожал его до портала церкви Сен-Никола. Оба они задержались в портале меж темных громад колоколов; и оба хорошо освещены тем самым большим фонарем, поставленным на землю; колокола отбрасывают огромные тени на три стены, а на четвертой стене — из тьмы — тени тонут; черный плащ и плащ цвета адского дыма, двууголка на голове у Колло, треуголка — у Корантена, изо рта у обоих по облачку пара, похожему на бутафорский плюмаж; и сам портал похож на театральную сцену, створки ворот распахнуты в волчью ночь, по-старому — Ночь волхвов, в самый глухой ее час. Оба сильно замерзли. Колло не забывает о своем шекспирианстве, в стране Шекспира тоже холод; он принял эффектную позу, прислонившись к самому большому колоколу. На шее пышный елизаветинский воротник-фреза. Тут он снова обрел красноречие. Находит точные высокопарные жесты, точные высокопарные фразы. Про уловку, про тактику, в которой картина послужит боевой машиной, он рассказывал тихо, теперь же голос его крепнет, усиливается, как ветер, так говорят с трибун или с подмостков. «Итак, ты нас, народных представителей, представишь на картине, — говорит он со смехом. — Но смотри, гражданин живописец, это дело нелегкое». Пусть хоть он, Корантен, получит удовольствие, создавая портреты. Что до него, Колло, он давно избегает смотреть на себя в зеркало. «Я тоже», — чуть слышно шепчет Коратнен. Колло, помолчав, продолжает задушевным тоном: «Похоже, нам обоим с самого начала здорово везло, и вот уж дожили до девяносто четвертого. А помнишь нашего „Макбета" в Орлеане в восемьдесят четвертом?» — спрашивает он умиленно, но с опаской, как вспоминают о совместном шулерстве или о соучастии в убийстве. Корантен тоже смотрит с умилением — он помнит, как же! — помнит Колло заносчивым и юным, помнит, как в самых мрачных сценах он, ранимый дикарь, вдруг разражался хохотом, неистовый, вечно хмельной то от вина, то от пылких речей. Вдруг все это — колокола, «Макбет», Орлеан — смешалось в уме Корантена, и всплыло давнее-предавнее воспоминание.
Он вспомнил, как однажды, когда погожим утром они шли вдвоем по большой дамбе в сторону Комблё и обсуждали будущий спектакль, Колло увидел под мостом в Сен-Жан-ле-Блан какую-то женщину, она лежала на земле, измученная, еле живая от голода, он проникся к ней жалостью, наклонился, стал что-то говорить, а сам Корантен тем временем заслушался, как размашисто перекликаются колокола над Луарой: Сен-Жан — Комблё, Комблё — Шеси; звонили полдень или ангелус, или то был праздничный перезвон. Внезапно он очнулся, в радостный звон врезались крики, кричала та самая женщина, она вскочила и, выпустив когти, бросилась на Колло. Стычка — если уместно это слово — была недолгой: сытый, здоровый Колло схватил истощенную женщину за руки, она сдалась на его милость. Он улыбался, и в улыбке под налетом сострадательною радения, как под маской, сквозило сладострастие вкупе с жестокостью. Ему удалось успокоить несчастную, и он увел ее с собой. Лицо ее с родимым пятном стоит перед глазами Корантена; даже умирая от голода, она пыталась как-то прикрыть это пятно — женский инстинкт неистребим. Колло приютил ее, делил с ней трапезу, а заодно и ложе, Колло ее утешил и поставил на ноги; она оказалась смышленой и бойкой; Колло даже дал ей в пьесе крохотную роль без слов — роль одного из тех потусторонних существ, что копошатся в юбках ведьм на пустоши в «Макбете»; она же стыдилась, уверенная, что ее спасли и дали эту роль (с которой, кстати говоря, она превосходно справлялась) не потому, что пожалели или заметили в ней бойкость, а лишь из-за пятна на лице. Что же за странная и чудесная штука пресловутое сострадательное радение о несчастных, думает Корантен, глядя в ту волчью ночь на Колло, все это радение приводит к Макбетовым ведьмам, к долине Бротто, к пикам, телегам, к Макбетовой пустоши, вплоть до площади Революции, где оно воздвигло свою машину с огромным ножом. (Ему и самому знакомы чудеса такого рода, он сам проделывал подобные магические фокусы: так его мать и бабка, существа, исполненные жертвенной любви, превратились под его кистью в ужасных Сивилл, — пять раз превращались, по числу написанных.) Пока он погружен в раздумья, Колло — мрачный задор, облачко пара изо рта плюмажем — всё говорит. «Да, до сих пор нам везло. Но теперь дело плохо. Все в руке Божьей. Только она может спасти. Его железная длань. Или, может, твоя?»
Смех. Корантен смеется — дребезжащим смехом, его трясет от холода, зуб на зуб не попадает. Оба они уповают на эту руку, — да потому что, месье, ни один, ни другой, ни Корантен, ни Колло не верят ни во что другое: ни в собственную невиновность, ни в то, что невиновность их убережет, ни в Право, ни в правосудие, вершимое свободными и равными людьми путем цивилизованных дебатов в садах Братства.
Да, они полагались на руку Божью. Верили больше в удачу и, если угодно, в Спасение, да, месье, в Спасение. В колокола.