Одиночество в Вавилоне и другие рассказы
Шрифт:
— Это верно, — согласился Уккерс. — Конъюнктура меняется. Нам всем еще предстоит приспосабливаться к ней.
— То-то и оно, — ухмыльнулся главный инженер, и Уккерс понял, что попался на собственную удочку.
Он хотел было встать, но тут заговорил его сын.
— К сожалению, это правда, отец. Мы останемся за бортом, если упустим такой случай. Во всем городе конкуренты только и мечтают об этих лицензиях. Того и гляди их перехватит Рамье, этот невесть откуда взявшийся француз. И сколько бы мы ни прилагали усилий, упущенного нам не наверстать.
Присутствующие — солидные
— И это говоришь ты, хотя у тебя в черепе серебряная заплата на память о Севастополе?
— Какое это в данном случае имеет значение? — ответил сын вопросом на вопрос.
Старики одобрительно кивнули.
Почувствовав поддержку, Уккерс-младший продолжал уже смелее:
— К тому же речь идет пока лишь о постепенной — и весьма незначительной — перестройке производства. Наладить выпуск хвостового оперения вместо протезов можно в несколько недель.
— А через десять лет благодаря твоей «незначительной перестройке» мы опять сможем переключиться на массовое изготовление протезов из легких сплавов, — сухо возразил Уккерс.
— Я нахожу твой цинизм неуместным, — отпарировал сын.
— Да и то, если нам вообще позволят что-либо производить. Пойми ты, дурень, ведь мы сами в петлю лезем! Как ты думаешь, очень мне хочется, чтобы меня опять судили как военного преступника?
Сын поудобнее уселся в кресле. Устремив на отца сияющий детским простодушием взор, он проговорил:
— Не тебя, папочка. Теперь моя очередь.
Репетиция
— Воды, — попросил Нотшнайдер и, постучав цанговым карандашом по пустому графину, продолжал без всякого перехода: — Остус, почему ты переигрываешь? Такие вопли не годятся для радио. Во всяком случае, для этой пьесы. — Нотшнайдер с озабоченной улыбкой посмотрел на молодого актера, которому едва сравнялось двадцать лет.
Остус не любил, когда к нему обращались на «ты». А Нотшнайдер никогда не говорил актерам «вы». Остус бросил серые рыхлые листки рукописи на низкий изогнутый столик, за которым сидел Нотшнайдер. Тот добавил:
— Вас это тоже касается. — Женщина и двое мужчин подняли глаза от своих ролей. — Вы, наверно, думаете, что эсэсовцы всегда орали. Отнюдь. Иногда они говорили тихо. Очень тихо. Чем выше был чин эсэсовца из дивизии «Мертвая голова», тем приглушеннее был голос и изысканнее манеры.
Режиссер выпил воду, которую ему принесли. Он много пил во время репетиций. Чистую воду, без примесей, стакан за стаканом. Но поскольку он почти не двигался, поскольку он не стоял, как актеры, а сидел в кресле, положив негнущуюся ногу на маленький столик, он совсем не потел. Его тучное тело с несоразмерно маленькой головой впитывало воду, как губка. «Я гидроман, — любил он повторять, когда после войны вернулся к режиссерской деятельности. — Мне подпортили внутренний водомер». Это звучало как извинение.
Остус деловито спросил:
— Как же я должен говорить?
— Пиано, — ответил Нотшнайдер. — Даже не пиано, а пианиссимо, если можно. Резкость лежит не на поверхности, она в интонации. Ты —
— Нет, — ответил Остус.
— Ах да, верно. Ты тогда еще даже пимпфом не был. Тебе только в этом году призываться. Откуда тебе знать?
— А меня это и не особенно интересует, — сказал Остус.
Нотшнайдер отставил стакан, который уже поднес к губам, и с видимым усилием перевел взгляд на исчерканные листы режиссерского экземпляра. Не поднимая глаз от печатных строчек и красных карандашных пометок, он произнес с нарочитым спокойствием:
— Во время войны полк насчитывал около двух тысяч человек. Командиром полка назначался, как правило, полковник. Полковник — важная птица. А штандартенфюрер — еще более важная, потому что у него была непосредственная связь с Главным управлением безопасности. В подборе адъютантов они все были очень осмотрительны. Предпочтение отдавалось хорошо воспитанным молоденьким офицерам, окончившим гимназию, и по возможности дворянских кровей. Эти адъютанты могли многое сделать: могли выручить, могли напакостить, могли интриговать, могли подсидеть, могли спасти, могли убить. Все могли, прикрываясь именем своего начальника.
Нотшнайдер быстро встал («Как это он ухитряется с его-то ногой?» — удивился Остус) и заковылял взад-вперед по темно-красным резиновым дорожкам студии. Когда его заостренную лысую голову озаряли лампы дневного света, казалось, будто она покрыта известкой.
— Я надеялся, что ты уже подумал над своей ролью, почитал, поспрашивал. Мне хочется, чтобы именно эта пьеса получилась у нас как можно лучше. Дешевка под маской злободневности может принести больше вреда, чем пользы, понимаешь, Остус?
Нотшнайдер сердился. Невольно он повысил голос.
— Я бы не сказал, что это бог весть какой шедевр, — заметил Остус и снова взялся за рукопись.
— Нет, — ответил Нотшнайдер. — Не-е-ет, — протянул он и энергично замотал головой. — Это не изящная словесность, не гениальное произведение. Здесь нет фраз, которые бы таяли на языке. Одни лишь сухие, тысячу раз повторенные, затертые слова. Боюсь, что это не особенно тебя привлекает, не так ли? И вас, вероятно, тоже? — бросил он через плечо.
Артисты вяло пытались возражать. Нотшнайдер остановил их движением руки.
— Это откровенный, неприкрашенный документ, — продолжал режиссер Нотшнайдер. — Тревожный и отталкивающий, не правда ли?
Хромая, он подошел к столику, взял рукопись, свернул ее в трубку. Остус подумал, что Нотшнайдер напоминает старого римского мима с неизбежным свитком в руке.
— Но если мы не сумеем воспроизвести кусок вчерашней действительности со всеми ее ужасами, завтра другим придется эти ужасы пережить. Разве этого не достаточно, чтобы тщательно подготовить и серьезно сыграть… — звучит парадоксально, не правда ли? — серьезно сыграть нашу пьесу?