Одинокий колдун
Шрифт:
— Ну вот, — сказала она, выплевывая плески розовой крови, — уже легче...
И умерла у него на руках.
Солнечные или пасмурные, потные или прохладные дни сменялись ночами; ночи выцвели и почернели, как бесхозное серебро, и стали совсем холодными. На смену солнцу зарядили протяжные нудные дожди. Комаров в то лето развелось как никогда много, до полного безобразия, и в промтоварных магазинах нельзя было сыскать ни куска марли, ни сетки для окон. Но пришли хрусткие ночные заморозки и погубили серые комариные стаи. Набрякла, огрубела листва, понемногу приготавливаясь к увяданию, смене цвета и прощальным затяжным прыжкам навстречу размокшей земле. Затем кончился август. Словно старая чахоточная
В первых числах октября выпал первый ненадежный снег, еще мягкий, быстро тающий. По ночам трещали корками сине-черного льда глубокие лужи. Густо посверкивала зелеными и коричневыми тонами отсыревшая штукатурка старых домов. И безнадежно мерзли в церковном подвале, за кирпичными стенами в метра два шириной старый священник и Егор. Егор выпросил в школе пару электрических обогревателей, но и они не спасали от вековой промозглой сырости. Железную печурку еще не топили; у старика был свой рецепт сугрева, — мутный самогон, разлитый в двухлитровые банки. На магазинное питье ему денег никогда не хватало, и Егор его пшеничным напитком не собирался баловать.
И каждые сутки до двух-трех часов ночи, по большей части в молчании, они сидели и ждали урочного времени. После натягивали одинаковые ватные телогрейки, брали по тяжелому мешку и топали прочь по пустым асфальтированным линиям Васильевского Острова. Они заканчивали вбивать осиновые колья в землю кладбища, там где нынче зеленел безобидный заброшенный сквер, и где надо было ждать Исхода.
У колдуна была смастерена удобная киянка: прочный дубовый кругляк насадил на удлиненную ручку. Ею он почти беззвучно (разве что изредка мазал по рукам попа, тогда шуму прибавлялось) вколачивал полуметровые дрыны в рыхлую жирную почву. Поп высвечивал фонариком схемку сквера, ставил шариковой ручкой очередной крестик и намечал следующее место для кола. Старик всегда сторонился одного места в сквере, — неприметного утоптанного бугорка под кустами молодой, в цветение изодранной пацанами сирени, за порушенным остовом деревянной эстрады. Там Молчанка захоронила перед тем, как уехать из города, сестру Ханну, а Егор уложил в ту же глубокую могилу и Малгожату. Колдун не позволял старику тревожить мертвых сестер, несколько раз перехватывал того на могиле то с лопатой, то с кольями. А поп обещал ему, что в таком случае рано или поздно Егору предстоит еще одна встреча с усопшими сестричками. Те якобы обязательно улучат время и способ вылезти на свет божий для перерасчета с Егором. Егору было наплевать на эти пророчества.
В тот октябрьский день, когда лег первый снег, — точнее, в ту ночь — они вбили последние колья. Густая, как сажа, тьма укутала сквер, даже очистившиеся первыми от листвы березы и клены не просматривались над двумя полуночниками в ночном небе. Издалека доносились вопли и песни пьяных, редко когда по проспекту фурчала, посверкивая желтыми фарами, заблудшая машина. Земля была глуха и молчалива, совсем не реагировала на вбиваемые колья. Ветер привычно сбрасывал с деревьев засохшие мертвые ветки, взметывал бисером и гнал по аллеям и тропинкам мокрые, желтые и красные и почернелые листья. Белели островки снега на выцветшей траве.
Вбив последний кол, они позволили себе сделать по глотку из бутылки. У обоих чавкала вода в изношенных башмаках. Старик еще бродил с едко дымящимся кадилом, бормоча молитвы и крестясь, после с охами уселся на гнилую скамью передохнуть. Доски опасно трещали под его дряблым тяжелым телом. Егор утер чистой стороной брезентовой рукавицы лоб, с размаху отбросил киянку подальше, в затрещавший куст шиповника. Кинул в мусорную урну рукавицы.
— Значит, все, — сказал облегченно и устало, поскольку ждал этой минуты долго. — Я свое дело сделал. Завтра уеду ко всем чертям, только вы меня и видели. Подальше от этого паршивого, прогнившего города.
— Это же твой город, ты родился здесь, паскудник, — язвительно отозвался поп с лавки. — Я вот родился далеко,
— Ты знаешь, о чем я, — отмахнулся Егор. — Нет, даже в твой подвал возвращаться не хочу. Из школы я уволился еще вчера, документы в кармане, а вещей памятных не нажил. Прощай, старый... — никак Егор не сумел подобрать нужную кличку для старика, сдался. — Ты хоть пей меньше, ведь совсем скоро твою церковь восстанавливать начнут. Я слышал в школе такие разговоры. Не могу сказать, чтоб любил тебя, но вряд ли я смог бы справиться со всем этим без твоих указок да ругани. Только не могу решить: нужно ли было мне справляться?
— Нужно, — резко сказал старик. — Не тебе лично, да и не мне, может быть. Но надо кому-то уметь делать вещи, важные для всех, а не для каждого. И заткнись, Егор, не зли ты меня. Что смотаешься, я знал. Знаю и то, что когда-нибудь, боюсь скоро, тебе придется еще раз вернуться и начинать жизнь, дело — по новой.
— Ни за что, — сказал Егор, словно устраняясь от пророчества священника, отошел подальше и повторил упрямо. — Ни за что.
Больше не оглянулся назад, где нахохлившейся старой птицей сидел на скамье поп, пошел прочь. Он не спешил и не собирался ждать, когда появятся первые рассветные автобусы или откроют Василеостровскую станцию метро. Егор шел по острову, по набережным, по Петроградской стороне, глядя и запоминая. Потому что считал, что уезжает навсегда. А это был действительно его город. Но боль в груди, но память о потерянных людях сразу же опрокидывала и гнала любые размышления о своем месте здесь, любые, самые мелкие проблески любви или восхищения этим городом.
Добравшись до Финляндского вокзала, он зашел, не выбирая, в первую же электричку дальнего маршрута, поехал в северном направлении. Решил, что если приехал он с юга, на Московский вокзал, то теперь поедет на север. И, дай бог, найдет там покой, найдет занятие, увидит людей, которые его примут, согреют участием и обрадуют мудростью. Этим своим чаяниям Егор тоже не верил, больше всего сейчас ему требовалось одиночество. И никем не порушенная тишина.
Той же ночью, когда колдун Егор шел к Финляндскому вокзалу, на крыльце старенькой деревенской избы, осевшей и крытой корой, сидела и курила Молчанка, ей не спалось. Гнала комаров струйками голубого дыма, куталась в порченный молью овчинный тулупчик... У нее болели натруженные суставчики пальцев, жглись лопнувшие волдыри. Последние три дня, без разгиба, она копала на большом огороде позднюю картошку. Кроме огорода, на ней еще были козы, корова и два порося, которых они с мамашей купили на откорм в соседнем колхозном свинарнике.
Еще два дня в неделю, по вторникам и субботам, она работала в деревенском магазинчике: за полдня распродавала завезенные с рассвета водку и черные, твердые кирпичи ржаного хлеба. Иных товаров не привозили, да и не востребовали ничего иного два десятка древних стариков и старух, из которых состояло население захолустной деревушки на отшибе.
Пахло горьковатым дымком из печных труб, попахивало навозом и трупным смрадом. Это Ванда зачем-то нацепила на высокую жердь гниющую свиную харю с оскаленными в смертной усмешке белыми зубами. Харя висела вторую неделю, на ней кишмя кишели жирные желтые и красные черви, осыпались на землю; над протухшей головой кружили черные птицы, а по округе ветер разносил тяжелый мертвый дух. Когда Молчанка поинтересовалась у мамаши, зачем та вывесила харю, Ванда до разъяснений не снизошла.
— Для страху и для строгости, — важно сказала.
Но Молчанка догадывалась, что старуха исполняет магический обряд с неизвестной ей целью. Когда Молчанка приехала в деревушку, то опасалась, что мамаша посчитает ее за дезертиршу и постарается наказать за провинность. Но старая Ванда внимательно выслушала ее рассказ о гибели Ханны и Малгожаты, не удивляясь и не выказав какой-либо скорби. Поцокала языком, покряхтела, затем выматерилась по-русски. Резюме ее было кратким:
— Просчитались мы. Я, дура разомлевшая, просчиталась.