Одноколыбельники
Шрифт:
– Девяносто шесть… Девяносто семь…
Пальцы совсем прилипают к стеклу.
– Девяносто восемь…
Тут мне начинает казаться, что я с пятидесяти перескочил прямо на семьдесят. Приходится начинать с середины.
Идут, идут, и зачем все идут? Высунуться разве в форточку и крикнуть что-нибудь городовому?
– Пятьдесят три.
Тут мое внимание привлек выезжавший из-за угла экипаж. Толстый кучер крепко натянул вожжи. Лошади в серых яблоках быстро несутся по переулку. В экипаже какой-то господин, с ним двое мальчиков. Да это дядя Володя! Сейчас
Я быстро спрыгиваю с подоконника и бегу в переднюю. Звонят. Сердце бьется быстрее.
Дядя Володя, – какой он важный! Статный, высокий, седой! У нас дома говорят, что у него греческий профиль. Почему греческий? Я знаю одного грека из фруктовой лавочки. Нос у него крючковатый, глаза черные…
– Эта фрукта перваго сорт, – говорит он.
Дядя Володя не такой: у него прямой нос и серые глаза.
Все это быстро проносилось у меня в голове, пока дядя и двоюродные братья-гимназисты, глядевшие на меня свысока, снимали пальто и оправлялись перед зеркалом.
Только в столовой я вспомнил о Машином наставлении. Но было поздно: дядя Володя уже сидел у стола, мальчики рассматривали обои.
– Ну, Кира, где же мама? – начал дядя Володя.
– Она за покупками уехала на Кузнецкий, – храбро глядя ему в глаза, ответил я.
– А сестры дома?
– Нет, они тоже уехали.
– Bcе? Куда же?
– В Пассаж.
– Гм… – Дядя Володя побарабанил пальцами по столу. – А папа дома?
– И папа тоже уехал…
– В Пассаж? – докончил дядя.
– Я не знаю, куда он уехал! – с отчаянием воскликнул я.
Мальчики переглядывались, дядя барабанил пальцами.
– Женя-то по крайней мере дома?
– И Жени нет, никого нет!
Вдруг из маминой спальни раздался громкий зевок. Я так и замер от ужаса.
– Это кто же зевает? – спросил дядя.
Я, не отвечая, летел к сестрам в комнату.
– Дядя Володя там сидит! Я сказал, что никого дома нет! – шепчу я, открывая дверь.
Дверь с шумом захлопывается. Я стою на середине залы красный, готовый расплакаться от смущения.
– А это кто? – дядя указывает на беспощадную дверь.
– Там… Там Женя мне сюрприз готовит! – упавшим голосом отвечаю я.
В эту минуту на пороге маминой спальни показывается… Женя! Только что вставший, заспанный, сладко зевающий Женя.
– Где же твой сюрприз? – иронически улыбается дядя.
Женя удивленно трет глаза:
– Я с мамой спал!
………
И теперь при каждой встрече со мной дядя неизменно спрашивает: «Ну, а как твой сюрприз?»
В Пассаже
Для меня навсегда осталось загадкой, почему у всех немецких бонн непременно есть жених и этот жених непременно Карл.
Они могут различаться друг от друга цветом лица (вернее, оттенком румянца – бледных Fraulein не бывает), прической, манерой наказывать и прощать, но у каждой из них на комоде мы неизбежно найдем фотографическую карточку с надписью: «Моей горячо любимой Доротее… Эльзе… Сусанне… от ее верного Карла».
У этого Карла высоко
Такой Карл красовался на комоде и у нашей Fraulein, и о нем рассказывала она в тот день на прогулке Лене. Этот рассказ мы, дети, знали уже давно, – с первого дня ее приезда.
У ее Карла были голубые глаза, веселый характер и цитра, на которой он играл три вещи: «О, Tannenbaum, о, Tannenbaum», «Die Wacht am Rhein» и «Kommt’s Voglein geflogen» [7] … Кроме того, он хорошо танцевал и пел на вечерах «Schnadahupfeln». Этого слова я, даже после старательных разъяснений Fraulein, никак не мог понять. Мне эти «Schnadahupfeln» [8] представлялись в виде маленьких прыгающих насекомых с очень длинными ногами. В конце концов я так и решил, что он, несмотря на свои двадцать три года и усы, пел именно о них.
7
«О, елочка, елочка», «Вахта на Рейне» и «Птичка, птичка прилетела» (нем.)
8
«Попрыгунчики» (нем.).
В тот день незадолго до прогулки Fraulein получила от него письмо и с новым жаром рассказывала о нем Лене.
– Он недавно катался на лодке в Тиргартене со своей тетей. О, он прекрасно гребет! Если бы вы только видели, Ленхен, как он красив на воде! Взмахнет один раз веслами, и лодка уже на середине озера! Дома вы сама прочтете его письмо. Недавно он был приглашен в крестные отцы к своему товарищу и дал своей крестнице мое имя – Сусанна. После крестин он с ней фотографировался, я скоро получу эту карточку. Как вы думаете, Ленхен, в какую рамку ее лучше вставить?
– Я думаю, в золотую? – нерешительно сказала Лена.
– О, нет, Gott bewahr! Он ведь сам золотой, – я хочу сказать – блондин. Я думаю, к его волосам лучше всего пойдет голубая рамка небесного цвета.
– А по-моему, малиновая, – вставил я свое слово.
– Ты еще слишком молод, чтобы судить об этом, – строго сказала Fraulein и, обернувшись к Лене, продолжала свой рассказ.
В Пассаже было пестро и людно. У витрин стояли нарядные дамы; то и дело открывались и закрывались двери магазинов, впуская и выпуская покупателей. Сквозь стеклянную крышу синело осеннее небо.
Взглянув наверх, я вспомнил небесно-голубую рамку, свой совет и последовавшую за ним фразу Fraulein.
Мне семь лет, и я слишком молод! Но если я слишком молод, зачем мне слушать о Карле? В Пассаже столько вещей более привлекательных и подходящих для моих семи лет. Например, кондитерская, где такие красивые пирожные, или игрушечный магазин, или…
Я оглянулся: Fraulein, увлеченная разговором, очевидно, не думала обо мне; Лена, хотя и не увлеченная, тоже не смотрела в мою сторону.