Одну лишь каплю даруй, источник
Шрифт:
Бароны? Латышские солдаты заплатили колонизаторам: за позорные столбы перед церковью, за рубцы от розог, за «право первой ночи», за «черную сотню», за ландсвер, за семь веков «благородной миссии» в пыточном застенке.
Что же щемило душу живым? Мертвым не больно, всем нам когда-то будет не больно; и вся жизнь-то, может, один сплошной огонь — больно, не жалуйся, будь человеком. Вот и Вернеровой Алме было больно, она пила не меньше Меллаусиса, курила, что для деревни было совсем необычно, издевалась над религией, над богом, плевала на все как есть. Нигилизм и чахотка источили ее, и вот она уже спит на Царникавском кладбище.
А Берзинь, которому людской толк приписал смертный грех, жил и наслаждался: у старшего рабочего был казенный участок земли, казенная квартира, хорошее стадо, куры и гуси; он купил землю в Задвинье и построил себе дом; и здоровье бог дал — первая жена умерла,
Только в жажде наживы они великолепно понимали друг друга.
Ход жизни, причинная суть явлений, скрытая, угадываемая, ясно видимая. Наблюдая окружающих людей, я мысленно вновь и вновь возвращаюсь к тем, что были мне близки, но уже ушли. Мирдзины акварели, грустные стихи и мой отец, сильный человек, высокого роста, неутомимый в работе, с несгибаемой волей, а вот на тридцать девятом году жизни загадочно занемог, скинул переносимый груз, сам дошел до вызванной машины «скорой помощи» и через несколько дней умер в больнице. Не пил, не курил, вообще презирал пьянство. Я смотрю на его последнюю фотографию, которую мать вырвала из паспорта. Снимок сделан еще до моего рождения: отец во френче, после демобилизации, лицо чистое, мужественное, с резкими морщинами у рта, взгляд открытый. Он кажется куда старше, чем был в то время, но это не трусливая, увядшая, заплывшая жиром старость. Последние годы жизни. Порт заполняли корабли, у отца снова была работа, которой он и хотел заниматься. Была семья, сын и силы заработать хлеб. Некоторые сохранившиеся документы и заметки в записной книжке говорят о том, как деятельно работал он в профсоюзе портовых рабочих, который входил в так называемое Рижское профсоюзное бюро; это бюро вскорости сочли коммунистическим и ликвидировали. Я уже понял, что мой отец никогда не придавал значения названиям и вывескам, а считался только с тем, что счел благом сам.
Двоюродная сестра моей матери как-то сказала: «Твой отец был идейный».
Истинный смысл этой характеристики стал мне ясен после того, как в мои руки попал «Дон Кихот». Но насмешку она не вызвала. Я мог понять, почему настоящий человек всегда сторонится внешнего блеска, который так часто пленяет ум глупцов; для человека, который превыше всего ставил собственное достоинство и независимость, участь портового грузчика с угольной тачкой или мешком на плече была единственной возможностью жить так, как он считает правильным, и говорить именно то, что думаешь.
Жизнь, люди, чины. За каким дьяволом нужны хорошо оплачиваемые «первые люди», министры и генералы с их расфуфыренными супружницами?!
Через Блусукрогский лес от Риги пришла железная дорога: повалились стройные сосны, железные зубья хищно выдрали пни, содрали мох, чернозем. Желтый песок взгромоздился в насыпь — через Саутыньский луг, протоку, прибрежную равнину. Улетели соловьи, полегли черемуховые и ольховые заросли, запыхтел паровичок — звали его «самовар» — и потащил вереницу вагонеток с песком и шпалами. Это называлось цивилизация, это невозможно было сдержать, так же как шаги человека — одни обрываются, другие следуют дальше.
На берегах Гауи появились «чангалы» — так их называли местные жители и, по детскому неведению, я тоже. Они работали голые до пояса, бурые от загара, они пили, пели долгие протяжные песни, говорили на странном, но все же понятном для латышского уха языке, а иной раз дрались. И местные парни из-за девиц нередко устраивали на лоне природы турниры с применением кольев, но, видимо, грехи пришлых больше бросались в глаза. Против «чангалов» существовало предубеждение, уже одно название «чангалы» звучало как нечто оскорбительное. И все равно я с ними водился.
Один из них — Броня. Он купил «чистый клад, а не самокат», велосипед, за шестьдесят латов, со ступицей «Торпедо», где с одного боку была длинная ось. Я садился на багажник, ставя ноги на ось. Броня предупреждал: «Не наваливайся всем телом, ось можно сломать». Приезжали еще двое, один из них, кажется, Донат, и принимались обсуждать достоинства велосипедов и прочих вещей. Броня сетовал, что велосипед он купил с номером, а документа у него на это нет — на каждый велосипед полиция давала свой номер и удостоверение. Броню
Третий латгалец советовал Донату пойти к судье, искать правды.
— Где это написано, что полицейский смеет бить человека ни за что? Ты же с ним не шутил.
Но Броня судьям не доверял, судья всегда Рутыня оправдает.
— Полицейский самого господа бога отчихвостит и все одно в святых останется.
В моей голове сразу же закрутились мысли: как это может быть, чтобы полицейский чехвостил бога дубинкой — ну, хотя бы за то, что он очень уж нерадивый бог, ничего не делает, только норовит другую щеку подставить. Но бог чувствует, что с ним поступили несправедливо, и идет к судье (судью я видел таким — в длинной пурпурной мантии, вокруг головы сияние и пышные торчащие усы, как у материного дяди Рейнгольда) жаловаться на полицейского. Судья спрашивает: «А что ты за всемогущий, если сотворил полицейского и дубинку и не можешь на них управы найти? Жулик ты и обманщик! На вот тебе шесть суток!» — и Рутынь хватает его за бороду, всыпает еще и тащит за решетку. Что такое «сутки», я не знал, только слышал это слово от Брони, и в слове этом было что-то зловещее.
А если к судье явится Грантскалн?
Вот он — некоронованный король Царникавы: жирное лицо под круглым котелком, точно сошел с листка календаря, где в сатирическом виде изображали глупых банкиров, жестоких предпринимателей, международных аферистов, вообще гнусных и нехороших личностей. Маска жулика была залеплена комом жира. Ему принадлежали большая усадьба Саутыни, недавно выстроенная Селга с современным магазином, дома в Риге, он был главным человеком в рыболовецком обществе, столпы которого ловили только деньги, а рыбу ловить доверяли наемным работникам. Грантскалн был депутат сейма — один из лидеров крестьянского союза, ко всему отцом-благодетелем военного министра-царникавца.
Для людей, которые работали в Саутынях, депутат не был отцом-благодетелем, небесной манной он их не кормил: соленая салака, картошка в мундире, снятое молоко, довольно скудная еда, другие хозяева так не скупились. Рабочие как-то посчитали ежедневную норму салаки и картошки, смерили молоко: на нос выходило три салаки и две картофелины (может быть, наоборот — две салаки и три картофелины, сейчас уже не помню) и неполная чашка молока.
Такой диетой ни один царникавец не соблазнялся, и саутыньскому барону не оставалось ничего иного, как искать рабочие руки в дальних местах, в той же Латгалии, где хозяйства были мелкие, люди бедные, семьи большие и без заработков на стороне не проживешь. Но тут оказалось, что католики-«чангалы» не менее прожорливы, чем лютеране — «чули». Они бунтовали, скандалили с хозяином и в самую горячую пору ухитрялись найти дорогу к бесплатному адвокату социал-демократической партии, а потом к мировому судье, по любому поводу. Судье в таких случаях приходилось изворачиваться — закон, он закон, но и депутат правительственной партии — это все-таки депутат.