Одну лишь каплю даруй, источник
Шрифт:
Эрнест паромщика Паюпа: настоящая его фамилия была Груздынь, потому что Паюп был только отчимом. Но царникавцы говорили «Паюпов Эрнест». В то лето, когда я впервые увидел Гаую и временно жил в Заколье, Эрнест пас Берзиневу скотину в Курпниеккакте. Он позвал нас с Айной:
— Пойдем в рыбачий домик, я вам покажу, как черти пляшут.
Думает, что я испугаюсь? Еще чего! Айна, конечно, не испугалась от величайшего любопытства.
— Посмотрите на пол! — прошептал Эрнест.
Да, там плясали: старый черт с золотыми рогами, с вилами через плечо, маленькие чертенята, черти-юнцы, чертовки. Стучали тяжелые сапоги, щелкали каблуки, мелькали разноцветные подолы, вращались чертовски горящие глаза.
— Бежим! — крикнул Эрнест.
Мы выскочили из домика.
А у Эрнеста было еще кое-что в запасе.
— Пошли сети проверять, — предложил он.
А там вовсе были не сети, — простые ивовые корзины для ловли миноги — две штуки закинуты в какой-то маленькой протоке, укрывшейся в самой середине Курпниеккакта. Какая минога могла туда попасть? Миноги и не было — один-единственный золотой карась. Ей-богу, чистое золото! Единственное золото, которое я знал, было материно тяжелое обручальное кольцо, которое она носила на левой руке, — а эта рыба казалась ярче, наряднее, дороже. Эрнест оказался трогательно добр. «Возьми», — протянул он пойманную в ивовую корзинку рыбу. У меня слезы выступили от радостного изумления — я был мягким, впечатлительным пареньком, доверчиво взиравшим на мир. И мир улыбнулся, глядя на мои четыре года и одиннадцать месяцев… Эрнест и мир. Мир в излучине Гауи: флюгарка в виде рыбы на обжарочной плыла в июньской синеве, почерневшие гонтовые крыши окрестных строений и строеньиц, совсем как рыбацкие затылки в клеенчатых капюшонах, которые жарит солнце и полощет вода, лабиринты дровяных поленниц, неохватные и влекущие к себе, зыбкие березы на краю огорода, мостки через рукав, разъезженная песчаная дорога и ольха — самые красивые деревья, которые я когда-либо видел. Да, именно серая ольха; я постиг душу этого дерева и понял — если хочешь что-то обрести, это надо прежде всего полюбить. И душа всего мира стремится ко мне, и, растроганный, взволнованный до глубины души, я стою посреди закольского двора с золотой рыбой в руках. Награжден, счастливец!
Бабушка выпотрошила и изжарила «мою рыбу». Только я один и ел: Эрнест подарил ее мне. Вечно с платком на голове, с улыбающимся лицом, обрамленным этим платком, бабушка была со мной всегда заодно. Морщинистое лицо, лицо извечной труженицы, а мне оно казалось прекрасным. Айна сказала, что ей полагается половина, да и пестрый кот Жулик недвусмысленно выгибал спину. Со слезами на глазах я готов был отстаивать свое «право первородства». Бабушка знала, что делать: она изжарила Айне окуня, а Жулику дала маленького лещика.
Я благоговейно ел золотую рыбу — «свою рыбу». Но благородство, оказывается, могло уживаться со всеми чувствами — я неожиданно и без всякой причины готов был поделиться чудесной рыбой с Айной, с бабушкой, с Жуликом. В житейской практической мудрости моя сестра всегда превосходила меня, она высокомерно отвергла мое неожиданное благородство, даже Жулик что-то косился, только бабушка охотно приняла предложение, и я снова был счастлив.
После этого случая я был беспредельно признателен Эрнесту. Золотая рыба в подарок — ах, если бы можно было отплатить добром за добро с еще большей щедростью! К сожалению, у меня не было ничего, что бы я мог подарить Эрнесту; хорошо, что он сам нашел такую возможность. Спустя несколько дней, как-то в обеденное время, Эрнест произнес:
— Голодный я, достань-ка мне что-нибудь поесть.
Я не знал, как помочь Эрнесту. Бабушка где-то в поле, дед работает, а мешать ему — смертный грех. Может быть, Эрнест, коли уж он старше и смелее, сам мог бы попросить?
— А ты попроси, будто для себя!
— Но я же не хочу
— Вот тютя! Разве дед тебе в брюхо залезет?!
В конце концов я понял, что должен сказать откровенную неправду, а это было очень тяжело. Но как я могу отказать другу, который подарил мне золотую рыбу? Я отправился к деду, оторвал его от работы и попросил хлеба с маслом. Дед что-то сердито пробурчал и щедро намазал маслом ломоть, откромсанный от целого каравая. Я посидел на краю верстака, помусолил отломанную корочку и, улучив момент, удрал. Эрнест ел за обе щеки, заметив, впрочем, что я мог бы принести и чего-нибудь послаще. На меня нашло озарение — в сенях у бабушки стоят банки с вареньем, земляничное, из красной и черной смородины. Забраться туда и принести Эрнесту полную пригоршню нетрудно. Немножко накапал на пол — но это ничего, зато Эрнест не скупился на похвалу.
— Я вижу, ты парень хват, — признал он.
Гордость вознесла меня на самый шпиль высоченной башни. Но новое требование Эрнеста изрядно снизило:
— А теперь чего-нибудь попить!
Вот этого я уже не мог. Был чайник, рафинад в сахарнице на полке, но как туда добраться, как налить в чашку? А если еще дед спросит, почему я убежал с бутербродом?.. Я упирался — он же может зачерпнуть картузом воды из Гауи, сколько раз так делал. Я принесу еще целую горсть варенья. И, чтобы Эрнест не успел возразить, побежал за ним; я порядком закапал полку и пол, и все напрасно, потому что Эрнест отказался принять мое угощение. Он уже не считал меня хватом, я был уже тютей, маменькиным сынком, трусом. И эти уничижительные слова причиняли мне боль, сознаюсь, что я действительно боялся деда! Перед Эрнестом мне было только стыдно. Я отошел и закинул удочку в Гаую. Эрнест помешал мне в этом. Ему пришлось пить воду из Гауи, поэтому он не оставлял свои насмешки — даже моя удочка вызывала у него презрение:
— Удилище из ольхи, леска нитяная, а крючок — будто кита ловить.
Я робко оправдывался. Все-таки вытаскиваю иной раз лещика, Жулик благодарно урчит, а бабушка даже сварила заливное, которое из-за костей не очень мне понравилось. Вместо большого крючка я бы мог взять из дедушкиного комода маленький вороненый крючок — «из коробочки, где деньги, там есть серебряная монета, двухлатовик».
Эрнест допустил, что я могу быть прав. А ради этой правоты я мог бы притащить ему этот двухлатовик на конфеты.
Дружеское признание вновь вознесло меня на вершину — именно дружеское, потому что Эрнест сам назвал себя другом. Все легче легкого: дедушка, занятый работой, не обратит на меня внимания; я проскользну через мастерскую, комод в углу комнаты, я встану на стул и бесшумно приберу монету.
На самом деле все прошло не так гладко: дедушка тут же меня заметил, хотя ничего не сказал, но строго посмотрел, будто видит меня насквозь. Для пущей надежности я прикрыл дверь в комнату. Да какая там комната — часть клети, которую рыболовецкое общество сдавало столяру под мастерскую и жилье, самодельный дощатый «буфет» разделял помещение на две части. Тоненькая стенка звуков не скрадывала, одно, что от глаз скрывала. Я походил возле комода, прислушиваясь к тому, как дед работает. Неуверенность, стыд, сердце стучит… Тук-тук… Вдруг дед затих, а в моей груди застучало еще сильнее. Я подтолкнул стул, влез и, зажав двухлатовик в кулаке, вылетел мимо деда на улицу. Эрнест всячески расхваливал меня, но это не радовало сердце, ну ничуть.
Вечером, когда с работы явилась бабушка, а с нею Айна, все мои прегрешения были обнародованы. Я даже не трепыхался и не отпирался — справедливость не позволяла. И если пытался какую-то мелочь использовать в свое оправдание, на помощь бабушке спешила Айна. Варенье тут же превратилось в огромную навозную кучу, а двухлатовик в гору серебра, которые тяжко легли на мою совесть. Бабушка была не столько сердита, сколько изумлена. Она спросила, много ли конфет я получил от Эрнеста.
— Насыпал мне горсть леденцов, — сказал я.