Одолень-трава
Шрифт:
Если бы у меня был отец!
Не могу понять, что происходит с некоторыми моими сверстниками. Отец сказал сыну: ну, брюки ты расклешил на полметра — ладно, а надо ли и звоночки-то к ним привешивать? А мать дочке: тебе же еще восемнадцати нет, а ты волосы под седину красишь и глаза подводишь — зачем? И сын с дочкой начинают иронически поглядывать на своих родителей: ах, какие несовременные, ах, какие отсталые!.. И я еще ни разу в газете или журнале не прочитал, чтобы кто-нибудь из нас, молодых, веско сказал своим ровесникам: что вы делаете, разве так можно с нашими отцами
Жека, конечно, дрянь парень, что и говорить, но только ли он сам в этом виноват — вот в чем вопрос…
Дементий встал с кресла, подошел к перилам.
Как только солнце упало за леса, берега сразу потемнели и все цвета перемешались. А вода все еще сияет нежной такой голубизной. Особенно там, впереди, куда судно держит путь. Берега еще пододвинулись, море как бы сузилось до большой полноводной реки.
Раньше клятвы давали. Герцен с Огаревым на Воробьевых горах, перед лицом Москвы поклялись. И как прекрасно это было. У нас же — какие уж там клятвы! — становится хорошим тоном иронизировать даже над самым святым…
Нет, я никогда не назову отца словом, вызывающим ухмылку. Я обещаю тебе, отец — вот тоже побоялся сказать клянусь, — всегда помнить о тебе и во всем, что бы я ни делал, быть достойным твоей памяти…
ГЛАВА IV
КУДА СПЕШИТ ЧЕЛОВЕК?..
И вот он опять на плотине гидростанции. Опять его объемлет со всех сторон разноголосый гул стройки. Опять с одной стороны перед ним — река, разлившаяся морем, с другой — та же река, прорвавшаяся через тело плотины и с яростным кипением низвергающаяся в нижний бьеф: там постоянно висит плотное облако водяной пыли.
На самой плотине теперь относительно тихо и малолюдно. Работы переместились в ее бетонное чрево: там заканчивается сборка последних турбин, идет установка оборудования в здании гидростанции.
Трудно сосчитать, сколько раз за день поднялся и спустился Николай Сергеевич по железным трапам, до блеска отполированным тысячами сапог. Многое хотелось увидеть, на многое хотелось поглядеть и вблизи, где хорошо виден и человек и то, что он делает, и издали, когда каждый человек и его дело как бы соотнесены с общей картиной.
День пролетел незаметно.
А вечером, гуляя по городу, он опять оказался на Пурсее.
Среди надписей, которыми была испещрена каменная макушка Пурсея, даже в полусумраке выделялась одна: «Мы тебя покорим, Ангара!» Такое же сейчас пишется на откосах Дивных гор: «Покорись, Енисей!» Наверное, зря это мы так-то. Одно дело, когда в тридцатые годы пели: «Мы покоряем пространство и время»; другое, когда, входя во вкус, начали говорить о покорении природы. И пространство, и время — философские абстракции, природа же — нечто живое. А главное — не враждебное человеку, зачем ее покорять? Покоряют врага, недруга… «Работай на нас, Енисей!» — куда бы лучше…
В
— …не отпускала… против ее воли я, — сквозь рыдания донеслось до Николая Сергеевича.
Парень низким глухим голосом сказал что-то утешающее…
— Тебе легко так говорить, а она мне — мать…
Парень опять сказал что-то (он сидел спиной к Николаю Сергеевичу).
— Да понимаешь ли ты: одна она у меня на всем свете! И я у нее одна… Врачи врачами, а что, если я ее больше не увижу… — девушка заплакала еще громче.
Слушать было неловко, и Николай Сергеевич зашагал по тропинке вниз к поселку.
Какая-то драма у этой девушки, а если парень ее любит — значит, и у него…
Каждый день укладывается в тело плотины сколько-то кубометров бетона, и что ни день, в жизни каждого строителя происходят большие или малые события, радости чередуются с горестями. И не на этих ли радостях и горестях, кроме всего прочего, и замешивается здешний бетон?! Этого никто не знает, никто не видит. Видят только одно — растущую плотину…
Когда Николай Сергеевич вернулся в гостиницу, дежурная вместе с ключом протянула ему телеграмму.
«Ну, запушили меня телеграммами…» Но что-то — он и сам не знал что — заставило его насторожиться. Ему всегда не нравились люди, которые, получив письмо, тут же дрожащими от волнения руками разрывали конверт: ну зачем выказывать такое детское нетерпение! Но сейчас он и сам не выдержал и, не отходя от барьера, за которым сидела дежурная, раскрыл телеграмму.
«Срочно возвращайся Вадим арестован».
Должно быть, какое-то недоразумение: не такая уж это редкость, что перевирают и слова, и имена с фамилиями… И только прочитав напечатанное на бланке еще раз от начала и до конца, Николай Сергеевич понял, что все тут правильно, никаких ошибок нет. И только тогда ему стало страшно. Он почувствовал, что куда-то проваливается — будто он летел и самолет начал резко терять высоту. Противно заныло под ложечкой и стало подташнивать.
— Вам плохо? — голос дежурной донесся откуда то издалека. — Может, вызвать врача?
— Спасибо. — И свой голос каким-то другим сделался, не узнать. — Когда уходит самолет?
Надо превозмочь себя… Еще минута — и все пройдет. Надо просто взять себя в руки…
И от Братска до Иркутска, и вот сейчас в ТУ, взявшем курс на Москву, Николаю Сергеевичу досталось место у окна. Можно ни с кем не разговаривать, а просто или глядеть в иллюминатор, или, закрыв глаза, полулежать в кресле.
Правда, за стеклом иллюминатора — ничего интересного: самолет летит как бы над бесконечной заснеженной равниной, то гладкой, то сугробистой. Временами плотный, ослепительно белый настил облаков начинает редеть, а потом и совсем прерывается, и в окне, далеко внизу, тянется столь же бесконечная, бескрайняя тайга с голубыми жилками рек и редкими селениями.