Огнем и мечом (пер.Л. де-Вальден)
Шрифт:
Тугай-бей вошел первым, а за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман запорожского войска. Звание это он получил после возвращения из Крыма с полученным от хана подкреплением. Толпа подхватила тогда его на руки и, разбив войсковую сокровищницу, поднесла ему булаву, хоругвь и печать, которые обыкновенно носились перед гетманом. Он сильно изменился. Видно было, что он олицетворял собою всю страшную силу запорожцев. Это был уже не тот оскорбленный Хмельницкий, который скрывался в Сечь через Дикие Поля, но Хмельницкий — гетман, исполин, мститель за личную обиду, вымещающий эту обиду на миллионах
Однако он не порвал цепей, наоборот, надел новые, еще более тяжелые. Это видно было по его обращению с Тугай-беем. Этот запорожский
В первый, раз с возникновения казатчины татарин в Сечи являлся таким господином, — но такие уж пришли времена. "Товарищество" бросало вверх шапки при виде басурмана. Такие уж настали времена.
Совет начался. Тугай-бей сел посредине, на самой высокой куче шкур, и, поджав под себя ноги, стал грызть подсолнухи, выплевывая шелуху на середину избы. Справой его стороны сел Хмельницкий с булавою, с левой — кошевой, а остальные атаманы и депутация от "товарищества" уселись у стен. Разговор смолк, только снаружи доносился говор и глухой, похожий на ропот волн, шум толпы, совещающейся под открытым небом.
Хмельницкий начал речь:
— Господа! Ободряемые милостью и снисхождением крымского царя, господина многих народов и брата небесных светил, а также с разрешения нашего милостивого господина, польского короля Владислава, и по доброй воле отважных запорожских войск, уверенные в нашей невинности и справедливости Божией, — мы идем мстить за страшные, жестокие обиды, которые мы по-христиански терпели, пока могли, и от коварных ляхов, и от комиссаров, и от старост, и от экономов, от всей шляхты и даже от жидов. Над этими обидами и вы, господа, и все запорожское войско немало пролили слез, и вы дали мне булаву, чтобы я увереннее мог вступиться за всех нас и за все запорожское войско. Считая это великой милостью, я отправился к милостивейшему хану просить помощи, которую он и дал нам. Но меня страшно опечалила и смутила весть, что между нами есть изменники, которые входят в сношения с коварными ляхами и доносят им о наших приготовлениях к войне; если действительно есть такие изменники, то они должны быть наказаны по вашей воле и усмотрению, господа… А мы просим, чтобы вы выслушали письма, которые привез от нашего недруга, князя Вишневецкого, посол его, присланный ляхами не как посол, а как шпион, с целью выведать все о состоянии нашего войска и войска нашего приятеля, Тугай-бея. Теперь обсудите, должен ли он быть наказан так же, как и те, которым он привез письма, о чем кошевой атаман, как верный приятель мой, Тугай-бея и всего запорожского войска, сейчас же уведомил нас
Хмельницкий умолк; шум за окнами все усиливался; войсковой писарь встал и начал читать сначала письмо князя к кошевому атаману, начинавшееся словами: "Мы, Божией милостью князь и господин над Лубнами, Хоролом, Прилуками, Гадячем и пр., воевода русский и пр., и пр" староста и пр.". Письмо это было чисто деловое: князь, услыхав, что казацкие войска сзываются с "лугов", спрашивал у атамана, правда ли это, и увещевал его не делать этого ради спокойствия христианских земель, а Хмельницкого, если бы тот начал возмущать Сечь, выдать комиссарам, которые будут требовать этого. Другое письмо было от Гродицкого тоже к кошевому атаману; третье и четвертое — от Зацвилиховского и старого черкасского полковника к Татарчуку и Барабашу. Ни в одном из них не было ничего такого, что могло бы возбудить подозрение против тех, кому они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука,
Татарчук вздохнул свободнее.
— Что вы скажете, господа, об этих письмах? — спросил Хмельницкий.
Казаки молчали. Совещания, пока водка не разгорячила голов, начались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Они делали это как люди простые, но хитрые, главным образом из опасения, чтобы не сказать какой-нибудь глупости, из-за которой их могли бы поднять на смех или дать им на всю жизнь какое-нибудь насмешливое прозвище. В Сечи был чрезвычайно развит дух юмора и насмешки, и все боялись его.
Казаки продолжали молчать. Хмельницкий начал опять:
— Кошевой атаман — наш брат и верный приятель. Я верю ему, как самому себе, а кто скажет противное, тот сам замышляет измену. Атаман — старый друг и воин.
И, сказав это, он встал и поцеловал кошевого.
— Господа, — сказал на это кошевой, — я сзываю войска, а гетман пусть ведет их: что касается посла, то раз его послали ко мне, то, следовательно, он мой, а если мой, то я дарю его вам.
— Ну, господа депутаты, — сказал Хмельницкий, — поклонитесь атаману, потому что он человек справедливый, и скажите "товариществу", что если здесь и есть изменники, то только не он; он ведь первый расставил всюду стражу и велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Можно сказать, что он лучше нас всех!
Депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
Через минуту раздавшиеся под окном радостные крики Дали знать, что депутация исполнила поручение.
— Да здравствует наш кошевой! — кричали охрипшие голоса с такой силой, что дрожали все стены.
В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова уселась в углу.
— Господа! — начал Хмельницкий, когда крики за окном несколько стихли, — вы умно рассудили, что кошевой — человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть приятели между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают посла? Кто изменник?
Хмельницкий, говоря это, все больше и больше повышал голос и зловеще посматривал в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать именно на них.
В комнате поднялся шум, и несколько голосов крикнуло: "Татарчук и Барабаш!" Некоторые из куренных встали со своих мест, среди депутатов послышались крики: "Погибель им!"
Татарчук побледнел, а молодой Барабаш изумленными глазами обвел всех присутствующих Лениво работающий ум его силился угадать, в чем его обвиняют. Наконец он воскликнул:
— Не буде собака исты мясо!
Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие, И вдруг большая часть куренных начала дико смеяться, сама не зная чему.
Из окон доносились крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. С каждой минутой шум увеличивался.
Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
— Что я вам сделал, господа запорожские гетманы, что вы требуете моей смерти? В чем же моя вина? Комиссар написал мне письмо, ну так что же? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? А если б даже я и получил его, то что бы я сделал? Пошел бы я к писарю и велел бы ему прочесть его, так как сам я не умею ни читать, ни писать. Я этого ляха и в глаза даже не видел! И вы все знали бы, что мне было написано. Разве ж я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым, и в Валахию, бился с вами под Смоленском; с вами, добрыми молодцами, я и жил, и бился, и проливал кровь, и терпел голод, — значит, я не лях, не изменник, а казак, ваш брат. Если гетман требует моей смерти, то пусть скажет — за что? Что я ему сделал? В чем я схитрил? А вы, братцы, помилуйте и судите справедливо!