Огненный скит.Том 1
Шрифт:
На берегу реки
Стоял красивый домик,
В нём жили рыбаки.
Из кухни вышла Любашка — невестка. Рукава зёленой шерстяной кофточки засучены до локтей, голова повязана белым платком. Она ставила пироги, и руки в муке. Мучные следы и на щеке. Поправив съехавший на затылок платок, спросила:
— Откуда, Семён?
— С кудыкиной горы.
Любашка пристально посмотрела на деверя.
— Опять весёлый, — покачала она головой и прикрыла за ним не захлопнутую дверь.
— Ой, мать, и развесёлый же я, — неестественно бодро
— Сейчас придёт. К Фёдору Лужину валенки подшивать понёс. А у тебя что — опять симоны-гулиманы?
Семён не ответил, растянул гармонь, пробежал пальцами по ладам.
Там жил старик с старухой
Рыбацкого труда.
У них было три сына —
Красавцы хоть куда!
— Эх, симоны-гулиманы, — вздохнул он и кинул гармонь на диван. Она сжалась и тоже вздохнула. — Ты думаешь я — что? Пьяный? Как бы не так. Цикл у меня… Вот прошу политического убежища на несколько дней.
Любашка с состраданием посмотрела на Семёна и тихонько вздохнула. Уж эти его циклы!.. Это, значит, опять поссорился с Нинкой. Живут они лет пятнадцать, а ужиться не могут. В молодости всё шло у них нормально. Она ткачиха на хлопчатобумажной фабрике, он — слесарь на соседнем заводе, гармонист, каких поискать, большой охотник до чтения. Потом пошло, поехало. На месяц раза два, а то и больше разлады. Только немного успокоятся, порадуются за них родственники, как, мол, жить-то хорошо стали, а их опять захлестнёт. Опять циклы, как называет это сам Семён. В таких случаях, когда ему становится невмоготу оставаться в доме, берёт гармонь и ходит по посёлку, поёт песни, тоскливые и безысходно-трагические. И думает иногда Любашка, что живут они так от большого достатка. Как говорят, с жиру бесятся. Казалось бы, чем больше достаток, тем радостнее жить, легче, а вот на тебе: на поверку выходит наоборот.
Семён, не раздеваясь, привалился на краешек дивана, откинул чистый половик, чтобы не запачкать стекающими с ботинок грязными каплями тающего снега, снова взял гармонь и развернул мехи. Гармонь отозвалась нерадостно, но сочувственно.
Один любил крестьянку,
Другой любил княжну.
А третий молодую
Охотника жену.
В террасе хлопнула входная дверь. Долго обивали с обуви снег, потом смахивали веником со ступенек. Вошёл Володька, Семёнов брат, высокий, тёмно-русый, в лёгком драповом пальто. Был он побрит, поодеколонен, наглажен. Сняв пальто, потёр красные от мороза щёки, поздоровался с Семёном за руку:
— Привет, братуха! Как жизнь?
За деверя ответила Любашка. Она вышла из кухни с полотенцем в руках.
— Опять у него всё кувырком, шиворот-навыворот. Из дома ушёл… Вот гуляет, гуляка…
— Холодает сегодня, — проговорил Володька, будто не слышал слов, произнесённых женой. Снял войлочные ботинки, поставил на полку для обуви. — Градусов под двадцать пять будет. Счас шёл — слышу, брёвна потрескивают. А ты чего не раздеваешься? — обратился он к брату. —
Семён снял шарф, засунул в карман, повесил пальто на вешалку, разулся. Любашка принесла тапочки, подтёрла пол у дивана влажной тряпкой.
Володька включил телевизор, убавил звук, чтобы не мешал разговаривать. Семён устроился на диване, отложив в сторону гармонь.
— Хорошо-то как у вас. Покойно, ласково…
Любашка постелила на стол чистую скатерть, спросила Семёна:
— Наверное, голодный? Подожди немного. Скоро ужинать будем.
Она хлопотала на кухне, ставила в чудо-печь пироги. Через неплотно прикрытую дверь шло густое тепло, сладковатый дух топлёного сливочного масла, земляничного варенья или джема. Когда Любашка вынимала из печки противень, комнату охватывал сытный запах печёного теста.
Она быстро собрала на стол. Налила в тарелки щей, дымящихся, с мясом, жирных и густых. Разделала копчённую скумбрию, тоже жирную и толстую.
— Давай ешь, — попотчевала она деверя. — Вон исхудал со своими циклами. Одни глаза…
Семён взял ложку, отломил хлеба, стал есть щи.
Володька тоже ел, поглядывая на экран телевизора, и ни о чём не расспрашивал брата. Тот начал сам.
— Рассчитался ведь я, — сказал он.
— Как рассчитался? — Володька перестал есть, удивлённо взглянул на братову физиономию. — С завода?
— Пока что не с завода. С домом. Под чистую… Совсем ушёл.
— Безалаберный ты, — сказала Любашка. — Как же Нинка?
— Она сама по себе, я — сам.
— А дети? Ты подумал о них?
— Дети, считай, выросли.
— Может, всё обойдётся Семен?
— Не обойдётся. — Он вздохнул, доел щи, положил ложку на стол. — Окончательно и бесповоротно решил.
— И как дальше рассчитываешь? — спросил брат. Ел он медленно, степенно, серые глаза внимательно смотрели на Семёна.
— Не знаю, не определился пока… На стройку поеду. Во! На Север! Сейчас везде строят. Руки, ох, как нужны. А если мои руки! — Он вытянул кисти, корявые, мозолистые, со сшибленными ногтями.
— Кончал бы ты свои циклы, — сказала Любашка. Она принесла глубокое блюдо, полное пирогов, с румяной верхней корочкой, блестящей оттого, что была смочена яичным желтком, разболтанным с растительным маслом. — Всё у вас не как у людей. Чего бы вам не жить?! Какой ты неспокойный!
Семён положил гармонь на колени, тронул пуговицы.
Вот раз пошёл охотник
Охотится на дичь.
И встретил он цыганку,
Кто может ворожить.
Цыганка молодая
Умеет ворожить.
Раскинула на картах
Боится говорить…
— Ты права, Любаша. Нет мне покою… Тоской смертной горю. Всё ищу чего-то, всё жду. Иной раз кажется — вроде бы нашёл. Уцепил. А нет. Убеждаюсь, что не то… Не то, чем казалось.
— Странный ты, Семён. Всё чего-то ищешь. До каких времён будешь искать? Пора кончать. Тебе под пятьдесят. И всё чем-то не доволен. Угомонись!