Охота на сурков
Шрифт:
— En reconnaissance! [168] В благодарность! И поклонитесь за меня земле Испании.
В этот миг для меня не существовало ни вопросов, ни ответов. После короткого, на сей раз точно бы судорожного замешательства она прильнула ко мне маленькой упругой грудью — бирюзовая серьга сверкнула, точно летящий мне в глаза светляк — и поцеловала меня, с фанатичным пылом безумицы, пылом, который сообщился и мне. В этот миг не существовало ли ответов, ни вопросов.
168
В
— Notre terre br^ul'ee — et sanglante! — гортанные звуки, вырвавшись у восхитительной, хотя и безумной, сеньориты Итурра-и-Аску, словно влились в мою гортань: наша сожженная, залитая кровью земля.
Когда загудел, поднимаясь на тридцатиметровую высоту, лифт, она при свете лампы над бильярдом с детской поспешностью начала приводить в порядок грим на лице, причем явно перестаралась. На меня она даже не смотрела. В комнату из небольшой прихожей, где рядом с лифтом виднелась кухонная ниша, вошел Куят. У бильярда стояла девушка-иберийка в черном, на голове — мантилья, лицо-маска, густо покрытое желтоватой пудрой, рот — ярко-красная прорезь. Сама сдержанность, она едва кивнула в мою сторону и застучала каблучками мимо хозяина дома, предложившего мне, уходя, еще глоток коньяка.
Я примостился на ручке кресла, попивая испанский коньяк, и ждал деда. Но он не торопился. Я встал, принялся изучать пожелтевшие фото, развешанные на стенах: бурильные вышки в венесуэльской глуши, каучуковые плантации на Амазонке, девственные леса, свайные хижины Белем-о-Пара, домишки мавзолейного типа в Манаусе, и на каждом можно было увидеть юного колосса Генрика Куята, то на приземистой лошади или в каноэ посреди безбрежно-широкой реки, то в кругу индейцев. По были снимки, на которых далеко не сразу можно было разглядеть «германо-бразильского первопроходца»: он так органично вписывался в тропический пейзаж, что приходилось его отыскивать, как на загадочной картинке.
И странноватая гравюра оказалась тоже загадочной картинкой. Череп непомерных размеров, скалящий зубы в ухмылке; но стоило подойти к ней на расстояние в метр, и обман рассеивался. Никакой не череп, а семь обнаженных пышных дам, прикованных друг к другу в древней темнице, сваленных друг на друга, сплетенных в тесных объятиях друг с другом, — сию минуту похищенные сабинянки. (Не столько из-за приступов головокружения, сколько из-за этой шутки начала нашего века бабушка бойкотировала кабинет в башне.)
Я ждал деда, сгорая от желания задать ему тысячу вопросов, ждал, но он не торопился, и я вновь услышал легкие шаги, приглушенный стук молотка надо мной, а из далекой глубины стук захлопнувшейся дверцы.
Внезапно надо мной включили приемник. Музыка, поначалу ревущая, хрипящая, тут же зазвучала чище, на уменьшенной громкости — Оффенбах, баркарола из «Сказок Гофмана».
Ночь любви! К тебе пою. Ты насытишь страсть мою, —пел тенор. Вот причудливая игра случая, подумал я. Четверть часа назад эта музыка
Песнь гондольера оборвалась так же внезапно, как и началась; и вновь — тихое постукивание. (Граф Монте-Кристо дедушки Куята, кажется, был радиолюбителем.) Наконец-то я опять услышал гуденье поднимавшегося лифта, я слышал его, слышал так долго, словно лифт поднимался не с первого этажа, а с восьмидесятиметровой глубины, с погрузочной платформы, с бетонного цоколя, встроенного в ущелье. Время у меня было; я вытащил из кармана цепочку с золотым распятием. На оборотной стороне выгравировано:
М. И.-и-А.
С.-Себ. 1929
По всей вероятности, девочка М. Итурра-и-Аску из Сан-Себастьяна получила цепочку в подарок к первому причастию, а значит, сейчас ей еще не было двадцати.
Из кухонной ниши протиснулся дед, отстегнул фонарик от чесучового пиджака, поглядел на меня, вставившего для изучения инициалов под правую бровь монокль, с недоверчивой усмешкой. Включив фонарик, направил луч мне в лицо. Сухой смешок прозвучал укоризненно:
— Эй, приятель, Требла, мальчик мой, да ты чистый Казанова-с-моноклем-в-смокинге.
Я машинально убрал цепочку и монокль, но смокинг я убрать не мог.
— Что это за обычай такой вы завели в Луциенбурге?
— Какой такой, Казанова из Казанов?
— А светить мне карманным фонариком в лицо да иронизировать над моим моноклем.
Он выключил фонарик.
— Кто же еще так поступил? Пфифф? Который пожаловал тебе после февраля тридцать четвертого звание почетного пролетария? Ну, онничего дурного не имел в виду.
— Знаю. Но ты, дед, ты… уж такое у меня ощущение… имеешь что-то дурное в виду.
— Вот что я скажу тебе… Бразильскую? — Он плюхнулся в кресло, вытащил с полки под курительным столиком черноватый ящик с сигарами. — Голландскую? Это для больных-сердечников.
— Нет, благодарю.
Прежде чем обратить внимание на третью зажженную мною спичку, дед маленьким ножиком, висящим на его часовой цепочке, отрезал кончик удлиненной темно-желтой сигары, понюхал ее, покрутил сигару между губами.
— Вот что я скажу тебе… Я и сам не признавал моногамии. Но мой принцип — жениться только одинраз. Американцы помешались на разводах, по это не для пас. Зато изредка флирт `a discr'etion [169] . A dis-cr'etion. Однако чтобы твоя старуха не страдала. К тому же я никогда не пожирал детей. Молоденьких девочек до двадцати лучше не трогать…
— Бога ради извини, что я тебя прерываю, дед. Я хотел бы обсудить важную, мучительную для меня…
169
Сколько заблагорассудится (франц.).