Охота на зайца. Комедия неудачников
Шрифт:
— Поторопись, дорогая!
Я не говорю ничего, жду, но чувствую, что еще чуть–чуть, и буду очень зол на него. Я почти обеспокоен. Приступ… или что–нибудь такое. Я стучу как сумасшедший, увещевая ее как–нибудь отреагировать. И спустя три секунды она выходит, свежая, расфуфыренная и удивленная такой суетой.
— Вы! Не знаю, что вы там делали, но, учитывая время, которое на это ушло, надеюсь, оно того стоило!
Я отливаю, не защелкнув дверь, и, взбешенный, выхожу под их изумленными взглядами.
— Нет, Ришар, клянусь, я не могу больше… эта работа,
— Кто это?
К нам присоединяется Изабель, и Ришар наливает ей чашку кофе, заодно уступая часть кушетки.
— Я не устояла… — говорит она, протирая глаза. — Всего два часика. У меня еще ноги болят…
— Вы где живете? — спрашивает Ришар.
— В настоящее время мотаюсь туда–сюда между Италией и Швейцарией. После суда над Брандебургом попрошу вернуть меня в Париж. А вы оба парижане?
— Мы жители приграничья. Единственные в Иль–де–Франсе.
Она не совсем поняла, но это чистая правда. Между двумя глотками кофе она смотрит на меня своими припухшими со сна глазами. Если я попытаюсь прочитать ее мысли, то обнаружу лишь смущенное сомнение да любопытство, барахтающееся в ее затуманенном мозгу. За одну–две ночи взгляд на меня меняется.
— Я еще спрашиваю себя… почему… почему вы…
— Почему что? Латур? Это и впрямь всех допекает, — говорю я, осклабившись. — Хотя, если подумать хорошенько, я ведь только делал свою работу. Во–первых, оберегать сон пассажиров. Во–вторых, доставить их по назначению. Все остальное касается одного меня, и не скрою от вас, с риском разочаровать международное общественное мнение и здравоохранение, что действовал я из чистого эгоизма.
Это ее не удовлетворило.
— А если я задам вам тот же вопрос? — продолжаю я.
Она колеблется. Зевает и улыбается одновременно.
— Действительно. Объяснять было бы слишком долго. Скажем, что… «кровь — это жизнь, а жизнь не продается». Лозунг…
Неплохо. Если все начнут следовать этой миленькой формуле, конца–края этому не будет.
— Кстати, — говорю, — раз я тут со специалистом… Вчера спросил у одного швейцарского контролера, почему на его флаге красный крест.
— Потому что Швейцария долго была штаб–квартирой Красного Креста. Во время последней войны они поставляли кровь воюющим сторонам. Это давняя традиция. Из–за нее появились меркантильные склонности. И моя работа. Вот так.
*
8.02. Приближаемся к Мелёну. Обожаю этот момент. Настоящее удовольствие — эта череда маленьких пригородных вокзальчиков с ожидающими людьми. Я всегда воображаю их унылыми, смирившимися с судьбой. Предел — это когда проезжаем Шарантонский мост: прямо под нами, на национальном шоссе, всегда уже пробка. Один только этот образ тусклой и вымученной действительности вдохновляет нас на следующий флорентийский рейс. Я и работу–то свою выбрал, чтобы бежать от всего этого. И это была потрясающая работа, я ни о чем не жалею. Но сегодня утром я не позволю себя поймать. Посмотрим где–нибудь в другом месте.
— Ладно,
— Соня?
— Латур, я хочу сказать. Может, ему нужно что–нибудь — поболтать немного, чтобы отвлечься от своих судорог.
Пассажиры начинают загромождать коридор своим багажом. Все они снова обрели свои лица, свои жесты. Они готовы встретить во всеоружии пятницу двадцать третьего января в Париже. Я колеблюсь, прежде чем заглянуть к врачу и америкашке. День занимается, и я не прочь уступить это кому–нибудь другому.
После секунды пустоты, бесчувствия я грохнул кулаком по стеклу. Раздалось глухое «бум!», заставившее выскочить Изабель и Ришара.
Весь коридор уставился на меня. У Изабель вырвался крик, когда она увидела валяющиеся на полу наручники лекаря, выпачканные каким–то беловатым вязким веществом и с крохотными лоскутками кожного покрова на браслетах.
Американец здесь, по–прежнему привязанный к кушетке. Его глаза обращены к нам, но во взгляде ни горечи, ни торжества.
— Это невозможно… он же не мог… — бормочет Изабель, беря браслет в руки. — О нет! Как он…
— Заткнитесь! — ору я. — Вы же сами видите, что он смылся. Ему как–то удалось вытащить руку, так что попытайтесь усвоить это, вместо того чтобы впадать в экстаз.
Изабель поворачивается к американцу и спрашивает у него объяснений, запинаясь, но тот никак не реагирует.
Я оставил саквояжик в багажной сетке, теперь мы находим его на нижней полке, открытым, металлическая коробочка вынута, шприц валяется на полу рядом с маленькой лужицей и баночкой из–под какой–то мази.
— Он же врач, — говорю я. — Он же врач… он себе укол сделал.
— Обезболивающее средство… Анестезировал себе всю кисть!
— А затем стал давить и тянуть, как безумный, нажимая на правую руку левой.
Мой желудок опять просыпается, стоит мне подумать о том ужасе, который он должен был пережить, часами разминая и тиская свою ладонь, пока та не стала мягкой и безжизненной, он, быть может, и до перелома до давил, обдирая о металл кожу, смазанную вазелином. Настоящая работа профессионала. Сперва–то он ничего не должен был чувствовать. И все это под взглядом того, второго. Американца.
Что может заставить человека подвергнуться такой пытке?.. Тюрьма? Может, он уже знавал ее, тюрьму. Наверняка это достаточная причина. Два часа усилий — и почти увечье, лишь бы избежать этого. Не зря твердят, что человеческое тело — материя эластичная.
Я поворачиваюсь к американцу и, ни слова не говоря, отвешиваю ему удар кулаком сверху вниз. Некрасиво бить связанного человека.
— Где он?
Он отказывается говорить что бы то ни было. Я мог бы лупить его часами напролет — проку не будет…
Смотрю на свои часы. 8.10. Проезжаем Вильнев–Сен–Жорж и его сортировочную станцию. Меньше двадцати трех километров осталось. Мы почти на месте. Я уже начинаю сожалеть о нашем решении, принятом сегодня ночью. Надо было все остановить и избавиться от этих троих психов. У одного из них теперь развязаны руки.