Оккупация
Шрифт:
– Нет, вы только послушайте, – этот проклятый турок так шкрябает метлой… А?.. Вы слышите?..
Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он «шкрябает» метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..
Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясёт за плечо:
– Вставайте!.. Пойдёмте на море!..
На море?.. – думаю я. – Зачем же нам идти на море,
Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:
– Пошли, пошли… Мы каждый день утром идём на море, а уж затем на завтрак.
Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: «Неужели он каждый раз… будет вот так… колобродить ночью?..»
Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я ещё не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: «Доброе утро». И ещё бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: «Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут».
Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зелёное, манит ласковой прохладой, зовёт в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, – невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.
– Вы по уграм всегда так – идёте к морю?
– А как же? – восклицает Чернов. – Было бы преступно не пользоваться этой благодатью.
Чернов был горячий, взрывной и сильно нервный человек. Занимая в редакции пост ответственного секретаря – начальника штаба газеты, он обладал самым главным для этой должности качеством: умел верно оценить материал и определить ему место на полосах. Газета «Советская Армия» была большая четырехполосная – формата «Правды», «Красной звезды» и выходила ежедневно. Но если в «Известиях», где я потом десять лет трудился, числилось в 1960 году сто пятьдесят человек, а затем с приходом туда Аджубея, зятя Хрущёва, триста, то у нас на такой же объём работы было всего сорок человек. А если учесть, что в «Известиях» под руками был весь цвет столичной публицистики, художников, фотомастеров, – им кликни и они прибегут, – то в Констанце мы находились, как на необитаемом острове, а газета, что твой голодный волк, требовала еды: и проблемной статьи, и рассказа, и фельетона, и яркого фото, смешной карикатуры… – можно себе представить положение редактора и ответственного секретаря.
Чернов благодушно высмеивал главного журналиста газеты Нестора Лахно и за глаза звал его Махно; – о нём говорил:
– Я сам поставлял на полосы «гвозди», – да, в молодости умел написать и хлёсткую статью, и даже фельетон, но сейчас рука ослабла, однако журналиста понимаю: «гвоздь», хотя и не иголка, но его нужно найти, покопаться, изучить, а потом уж написать. Но нельзя же, как этот чёртов
– У нас в «Сталинском соколе» был Недугов, так тот рассказ писал несколько месяцев, а потом в изнеможении падал и болел ещё месяц.
– А вы так и поверили Недугову. Хитрец он был великий, дурачил вас, а вы верили. Он, конечно, не Чехов, но рассказы вам писал приличные. И Устинов ценил его, и всё ему прощал, потому как пусть хоть такой, да есть, а у нас в «Красном соколе» и такого не было.
Успокоившись, добавлял:
– Чехов рассказ писал за несколько часов! И писал о чём угодно. Друзьям говорил: поставьте передо мной вечером чернильницу, а утром будет готов о ней рассказ.
– Так то ж Чехов! – пытался я защитить Лахно, с которым мне предстояло вступить в невольное соревнование. – Такие таланты рождаются раз в сто лет.
Чернов уже совсем мирно заключал:
– Что и говорить: дело наше проклятущее. Все требуют от газеты яркости, новизны, разнообразной информации, – и чтоб вся жизнь была охвачена, а талант литературный – большая редкость. Я за свою жизнь в десятке газет работал, начал с районки, и представьте: писателя у нас ни одного не выработалось. Писатель, как я думаю, это такая же большая редкость, как человек на трёх ногах.
Он засмеялся. И смеялся он, как и всё, что ни делал, тоже необычно: как-то толчками, сухим, нутряным звуком, так что сам он вздрагивал, и при этом зачем-то зажимал рот рукой, будто и не хотел, чтобы смех его был услышан другими.
Потом о Лахно говорил тепло, душевно:
– Вы ещё не видели нашего… Махно. Из сельских учителей парень, тонкий, хилый – в чём душа держится, а ишь ведь… фельетон сварганить может. Недогонов лауреат был, а его ржавой пилой пили – не напишет.
Потом мы купались, а потом шли в номер, брились и спускались на первый этаж в ресторан.
По вестибюлю шли мимо огромного, написанного во весь рост портрета Сталина. Чернов кивнул на него:
– Папа завалился: слава те, Господи!..
Интересно, что примерно так же отмечал факт смерти Сталина мой старший брат Фёдор. Он приехал ко мне в Москву как раз в день смерти Сталина. Кивнув на радиоприёмник, из которого лилась траурная мелодия, сказал:
– Наверное, дружки помогли ему. Палачи проклятые.
Так он отзывался о членах политбюро.
И продолжал:
– Там всё больше люди восточные: Берия, Каганович, Микоян… Народ жестокий, коварный: мать родную не пощадят, если на пути к власти встанет.
Я разговор не поддержал, посоветовал ему не распространяться на эту тему. Брат мой Сталина не любил. Я не однажды приезжал к нему в гости в Днепродзержинск. На встречу со мной собиралась вся его бригада электрослесарей, – и они дружно не любили Сталина. И это после Победы в 1945 году, которую газеты приписывали «полководцу всех времён и народов» генералиссимусу Сталину.
Укладываясь спать, я сказал Чернову:
– К Сталину вы относитесь без особого уважения.
– А за что уважать? – вскинулся на койке Чернов. – Он Гитлера боялся, старался умиротворить зверя, уверял его в своём миролюбии. И для этого даже оборонительную линию по всей западной границе приказал разобрать. Перед началом войны командиров посылали в отпуск. Не верил донесениям разведчиков, называл их паникёрами. Ты был в авиации – знаешь, как за день-два перед войной вы моторы с самолётов по приказу из Москвы снимали. Было такое? Скажи – было?..