Окончательная реальность
Шрифт:
Он за все это время ни разу не встречал ее, и резкая перемена бросилась в глаза. На лице, загоревшем и слегка осунувшемся, обозначилась горькая складка глубокой грусти и сердечной боли. Усталое выражение какого-то тупого равнодушия и полного безучастия ко всему сменило прежнюю веселую, задорную живость и насмешливую кокетливость…
– Вот на-ка, почитай! – доставши из кармана сложенные втрое несколько листов почтовой бумаги, тихо, почти шепотом сказала она.
– От мужа? – спросил Ермаков.
– Да читай, там увидишь, – с нервным нетерпением проговорила она. – От кого же, как не от мужа? Не от друга же!..
Он искоса, быстро взглянул на
– Прочитаем, – неторопливо и с комической важностью произнес он, развертывая листки, исписанные крупным и довольно красивым почерком.
«Дорогие мои родители, батюня Никита Степанович, а равно мамуня Марина Петровна! – начал Ермаков вполголоса и с расстановкой. – С получением от вас приятного письмеца, которое было пущено 5-го июня и из которого я увидел ваше полное здравие и благополучие, – я благодарю Господа за сохранение вашей жизни и, припадая к стопам ног ваших, прошу я на себя вашего родительского прощения и благословения, которое будет существовать по гроб моей жизни во веки нерушимо. Я, по милости Господа Бога, нахожусь жив и совершенно здоров и во всем благополучен. Затем, милые родители, примите от меня по низкому и усердному поклону. Премногомилой сестрице Ольге не низкий поклон посылаю и заочно целую 1000 раз. Безумной моей супруге – огонь неутолимый! Слышу я, дорогие мои родители, дурные вести об ней, доходят до меня письма, от которых стыдно мне глядеть на белый свет, и товарищи надо мной смеются. Как я уже ей писал раз несколько и ничего не действует, то теперь вам напишу про свое неудовольствие, хотите – обижайтесь, хотите – нет, но передайте: цвети, цвет, пока морозу нет, но мороз придет – и цвет опадет! Сделаю так, что совсем она может засохнуть и не будет приносить вам плода… Подлинно расписываюсь казак Петр Нечаев».
Ермаков медленно сложил письмо так, как оно было раньше сложено, старательно разгладил смятые листки на коленке…
– Да-а… Давно прислал?
Она нахмурилась, отвернулась, сморщила глаза, как будто от яркого света, но непослушные, с трудом сдерживаемые слезинки чуть заметно заблестели на них.
Ермаков видел, что она не столько испугана, сколько озлоблена этим письмом.
– Опять, вероятно, кто-нибудь написал, – уныло проговорил он после долгого безмолвия. – Я напишу ему, чтобы не верил этим пустякам, меня он послушает, наверно: мы приятели с ним были…
Она ничего на это не сказала, лишь махнула рукой, не поднимая головы.
– А сокрушаться особенно нечего из-за таких пустяков, – продолжал он уже бодрее и увереннее. – Напишу и – дело в шляпе! ничего не будет…
– Не надо! черт с ним, пускай думает!.. – проговорила она сквозь слезы.
– Зачем же? Ведь ему и самому тоже было бы легче, если бы он уверен был, что все это неправда… Я знаю: он рад будет, когда получит мое письмо…
– Да ты заверишь? – спросила она с разгоревшимися вдруг глазами, и странным, грубым, озлобленным голосом.
– Что «заверишь»? – не понимая, спросил Ермаков.
– Ты заверишь, что за мной нет этого… ничего такого?
Он посмотрел на нее удивленными глазами. Когда он понял, что хотела она сказать, сердце его болезненно сжалось. Ему вдруг и досадно стало, и горько.
– Ну! – вдруг почти весело воскликнула она, – теперь горе по боку, буду гулять! Осенью муж придет, плеть принесет, тогда уж не до гульбы…
Лунная ночь была мечтательно безмолвна и красива. Сонная улица тянулась и терялась в тонком,
Вдруг до слуха его донеслись тихие, нежные звуки песни. Он остановился. Пели два женских голоса – контральто и сопрано:
Уж вы, куры мои, кочеточки! Не кричите рано с вечера, Не будите милого дружка…Мотив песни был небогатый. Певицы пели не спеша, лениво, с большими паузами; запевало каждый раз контральто, а сопрано было на «подголосках». Наконец, одна особенно грустная, щемящая нота, долго звеневшая в воздухе, упала, и песня замерла окончательно.
«Не Наталья ли это?» – подумал Ермаков, определяя на глаз о мер расстояние до певиц.
– Кто идет?
Ермаков даже вздрогнул от неожиданности.
– Казак, – ответил Ермаков обычным в таких случаях способом и подошел ближе. В тени, около сваленных на улице бревен сидела старуха.
– Ты чья, бабушка? – спросил Ермаков. – С кем в обходе?
– А с Наташкой, – отвечала старуха.
– С какой?
– Да вот, с соседкой своей, Нечаевой! Она зараз побегла домой: «напиться», – говорит, да застряла чего-то…
– Это вы с ней сейчас песни пели? – быстро спросил Ермаков.
– Да… Мне-то, старухе, уж вовсе не пристало в пост песни распевать… Всё через нее: скучно, дескать, ей… Думаю: и вправду тоскует чего-то баба, нудится…
– Отчего же? – спросил Ермаков, видя, что она как будто не договорила и остановилась.
– А кто ж ее знает! Может – напущено, а может – так, сердце болит об чем…
– Как «напущено»?
– Как напущают тоску-то? – с некоторым пренебрежением к простоте и неведению своего собеседника воскликнула старуха. – Есть такие знатники-злодеи, чтобы им на том свете в огне гореть!.. Исхудала наша баба, а по замечанию, не с чего больше, как с тоски… Скорбь такая бывает… Старуха глубоко вздохнула, покряхтела и покачала сокрушенно головой.
– А то бывает и так, – продолжала она после минутного молчания, – промашку сделает ихняя сестра жалмерка… Не удержится, забалуется, заведет дружка, а там, глядь – вот и прибавка… А уж это последнее дело: и перед людьми срамота на весь век, и муж истиранит до конца… Вот она и скорбь.
«Вот оно, вот», – подумал Ермаков, мысли которого склонялись больше в сторону последнего предположения.
– Замечаю я, – снова заговорила словоохотливая старуха, – стала ходить она к Сизоворонке, а энта ведь знахарка!.. Лечится, должно быть… муж ведь вот скоро придет из полка… А грех это, смертный грех! Все про железные капли меня тут расспрашивала да про семибратскую кровь… Жалко бабу: хорошая баба!..
В соседнем дворе стукнула калитка. Через минуту Наталья в темной кофточке и в белом платке медленно подошла к ним.
– Ты нынче весела, – осторожно заметил Ермаков, – это хорошо.
– Весела? – переспросила она, усмехнувшись. – Да, разошлась… Не к добру, знать…
На масленицу Наталья родила двух здоровых младенцев-близнецов. Их окрестили Абрамом и Харлампием.
К Пасхе вернулся Нечаев. Пантелей же напротив ушел в майские лагеря. Осерчал Нечаев и на Красную горку учинил страшное…