Окопная правда чеченской войны
Шрифт:
Война становится привычной
«Лимонка» № 134 январь 2000 г.
Нас разбудил прапорщик — старший по лагерю. В морозном мартовском небе высоко над огромным военным «табором», над заиндевелыми стволами пушек, «набычившихся» в сторону еле различимых во тьме гор, над причудливыми сетями антенн, над трубами походных печек, тускло светил бледный фонарь луны — солнце мертвых. Было жутко и холодно.
На войне
Не сфотографируешь летчика перед полетом, не заставишь танкиста вернуться за забытой вещью.
Мы идем колонной. Колонна — громко сказано. Бэтээр, КамАЗ да ЗИЛ-«наливник». Вот и вся колонна. Полтора десятка бойцов да мы — слишком безоружные для солдат и вполне военные для чужого прицела. Но нам повезло. Мы проскочили без «сучка». Первый привал на развилке в горах. Под ногами густо рассыпана шелуха стреляных гильз.
Слушал радио. Дикторы то и дело что-то гундосят о необходимости перемирия. Странно. Вообще все перемирия, замирения видятся здесь совсем иначе, чем в Москве. Это там — для высоколобой, красиво одетой публики, для изнеженных дамочек, для «мерседесных» мужчин, эта война — шоу, в котором на сцену может вдруг выскочить конферансье и крикнуть: «Антракт».
Никакое перемирие сейчас невозможно. Война идет на том «молекулярном» уровне, на котором уже безразличен президент и премьер, на котором плевать на указы и приказы. Война идет на площади пять на пять километров. И на расстоянии ста метров до амбразуры чеченского гранатометчика, поджегшего танк, в котором были твои друзья. Поэтому пехотному комбату глубоко «до фонаря» Ельцин, Масхадов, дембель и орден, Москва и мир. Есть только одно желание: добить врага. Опрокинуть и гнать! Для поля боя нет середины. На нем есть только победители и побежденные, иного не дано. Есть наступающие и есть отступающие. Сегодня мы наступаем, сегодня мы давим «их». Нам не нужен ельцинский мир. Пусть он его себе забьет…
Впрочем, о мире никто особо и не вспоминает. Разве что как тема для насмешек и шуток. Ахнул залп «ураганов».
— «Миротворцы» полетели, — скалится ротный. Запылал дом — «трубку мира» закурили, — мрачно сплевывает артиллерист.
Мир будет когда-то потом.
На горизонте — высота. Обычная «номерная» высота.
— Видишь вершину? — спрашивает меня командир батареи.
— Ну?
— В прошлую войну мы стояли на ней, но со стороны Ведено. Дошли и остановились. Черномырдин Басаеву сначала свою ж… подставил, а потом нашу. Не добили их тогда, отошли. Теперь втридорога берем эти же горы. Ну да ничего, возьмем!
— А перемирие?
— Комбат смотрит на меня как на больного.
А командиры артвзводов орут во всю силу легких:
— Цель номер четыре! Залпом!
И с протяжкой — паузой, для «дружности»:
— О…гонь!
Все тонет в грохоте и в пыли.
— Забивай гильзы, мать твою! — срывается комбат к крайнему орудию. Под откос сползает сбитый на откате колесами ящик. Но, уже опережая комбата, какой-то сержант, воткнув в землю перед сползающими ящиками гильзы, яростно лупит их с размаху другой гильзой, вгоняя в землю для лучшей опоры пушки. Латунный звон гильз разносится над батареей как колокол. А комвзвода вновь орет, надрывая глотку:
— Цель номер шесть! Снаряд — на лоток!
С
— Кто такой? — кивает в сторону убитого авианаводчик.
— Не знаю, — отвечает лейтенант — старший на МТЛБ, — говорят, разведчик сидел в башне. Не наш…
Подходят еще солдаты. Распеленывают брезент. Лицо погибшего. Сине-черное от страшного взрыва внутри машины. Никто его не узнает. Отходят качая головами. Опять пеленают тело в брезент.
«Вертушка» касается земли и, пригибаясь от ветра, раненых начинают перетаскивать в вертолет. Последним на носилках несут «двухсотого» — так на военном сленге называют убитых.
Раненые — «трехсотые».
Закрываются двери и, взревев движками, вертушка отрывается от земли, с глубоким креном, «опрокидывается» в пропасть за дорогой, но тут же выравнивается и исчезает за скатом горы.
МТЛБ, привезший раненых, грузят ящики с боеприпасами. Патроны, снаряды, выстрелы к РПГ. Наконец, изрядно осевшая под грузом боевого железа, тяжело урча движком уходит за поворот на передовую.
Над окраиной аула жирно и густо стелется дым горящей «семьдесят двойки»…
На этой войне много легенд сложили о подвигах десантников, спецназовцев. И это правильно — «спецы» покрыли себя громкой славой. Но все же главный пахарь этой войны — пехотинец. Именно пехота отмеряла гусеницами своих БМП и танков весь долгий путь от Грозного до предгорий Кавказского хребта.
Обычный пехотинец с автоматом «калашникова» в руках, «мухой» за плечами и гранатами, в оттопыренных штопаных-перештопаных карманах брал Шали и Самашки, Аргун и Грозный, Первомайское и Бамут.
Он познал за эти месяцы и опьянение побед, и бессильную ярость неудач. Он терпел голод и холод, жрал конину, пил из луж. В двадцатый раз зашивал ползущую по швам, выходившую все мыслимые сроки «мабуту».
Пехотный офицер, не отличимый от своих солдат, в грязи, в поту, в мазуте и гари вел своих солдат на штурм опорных пунктов и сел, сбивал с горных вершин засады, стиснув зубы организовывал бой в окружении, вытащив один патрон из магазина и спрятав его в карман.
Чеченская война — это памятник нашему русскому солдату-герою. Пахарю, Мученику.
…Видимо, Лев Толстой что-то перемудрил, но на войне очень сложно оставаться Пьером Безуховым. Сторонним наблюдателем. Бесстрастным свидетелем. Уже через сутки в сознании прочно закрепляются два понятия: «мы» и «они». Мы — это русские. Армейцы, эмвэдэшники, штурмующие эти горы. «Они» — «чехи», «духи», «нохчи» — чеченцы, дерущиеся против нас. Бьет артиллерия — «наши работают». Прошелестела пуля над головой — «их» снайпер целил. Да и тебя самого уже вскоре видят «своим». А привыкнув к тебе, оценив крепость твоих нервов, послушав за стаканом чая или водки твои мысли, тянут за рукав: «Пошли, снимешь «душка» подстреленного». «Там оружие захватили — идем покажу».