Окраина пустыни
Шрифт:
— Ааааа, аааа, ааа….
И моргал глазами, раскаленными, как сухие камешки у костра, и задыхался.
Он придумал еще спрятаться в ванной — включить там свет и даже, может, полезть в воду, в воду залезть, и встал, охнув от боли, так больно сразу, но тут звучным хрустом просел мусор за шкафом — не все! — опять — наступало время их, а может, оно и кончалось, и наступало время агонии, убивавшее не только убитых, когда все равно хочется увидеть мир свысока, весь, хоть со стула, умирая, — и он бешеными, нечеловеческими руками отпер дверь и выбрался, вырвался в
— Вот. Легок на помине! — празднично сказал Хруль. — Как ждал. Чего в носках? Закаляешься спортом?
Грачев убирал и убирал что-то пальцами с лица, с шеи, груди, перехватывал уже готовые что-то шептать жалкое и пустое губы, но голова его блуждала: пол линолеум темный светлее узор пыль огнетушитель Аслан кнопка сигнализации еще черные фигуры стекло ночь зима трамвай Хруль киоск потолок плафон дрожь вечер вдох течение крови конец коридора время выдох его дверь номер 422 плинтус пол линолеум вниз…
— Пошли так, — сказал незнакомый и смуглый, — Поговорим.
Они потом втолкнули его в комнатку, где отвесил железную губищу мусоропровод над россыпями объедков и отбросов и дырявыми урнами.
Грачев пришел за ними, как привязанный, как шарик воздушный, шатаясь и послушно. У порога он еще забылся и стал поворачивать туда и сюда, и тогда его просто втолкнули, вправили в нужное русло, а он не стал приближаться к стене, он расположился посреди, зябко растирая плечи и поджимая постепенно, справедливо пальцы на ногах — погреть, как коготки — ступня болела уже много меньше, и здесь было как-то теплей и суше, а где-то за стеной шелестели лифты и говорили люди, которые ехали на свои этажи.
А они не закрыли даже дверь. не прятались, и оттуда был свет, и Грачев смотрел только туда, только, теряясь, не замечая, пытаясь отмирать от всего этого вокруг.
— Мужик, —окликнули его опять, и он стал рассматривать незнакомого, смуглого, с очень дорогим, крепким запахом. — Грачеву даже захотелось подойти поближе, когда его позвали, — как маленькому. — Мужик, я не понимаю, в чем наши проблемы?
В мусоре зашевелилось, ожило, бумажно заворочалось, выбираясь наружу, тошнотворно, мерзко, душно, и Грачев уже просто опустился, сел на пол и, опираясь за спиной руками, пополз к стене. отползал от мусора подальше, держа старательно ноги впереди — оттолкнуться, пихнуть, хоть что-то…
Незнакомый и душистый шел за ним следом. наступал, надвигался, у него обувь была лакированная и поблескивала.
— Кыса. Кыса-кыса-кыс, — тревожно позвал Хруль, сложив пальцы манящей щепотью, — кис-кыс-кыс…
Кошка в мусоре подобралась, устроила опорные лапы прочнее
У Грачева вдруг намокли и пролились каплями глаза. Он постарался отвернуться и подмоченным голосом шептал:
— Кыс, кыс…
— Слушай, мужик, — говорил незнакомый на чистом русском, — какие у нас с тобой могут быть проблемы? Я не вижу, от кого тут ждать проблем. Ты — мразь. Ты сам это знаешь. У тебя пасть твоя вонючая не откроется. Потому, что не может она открыться, тебя же нет, мразь, пусто. Зачем ты что-то хочешь из себя ломать? Тебе уже нечего ломать, быдло.
Он чеканным щелчком выбросил из кулака широкое лезвие, посветил им, посверкал чистым, едва искристым отсветом и заправил обратно сильной небольшой ладонью.
Грачев подтянул покучнее колени и начал пошептывать кошке опять «кыс, кыс, кыс», И гладил ее по лысоватой макушке одним пальцем, у него перестали ползти по щекам слезы, и теперь на лице холодком таял сквозняк. Кошка перебралась к нему ближе и неодобрительно оглядывала присутствующих.
Свет заслонил сутулый Симбирцев с набитой мусорною урной. Он прошел меж всех опорожнять ее в мусоропровод, никого не видя— он был без очков.
— Тебя нет. Тебя уже нету, — спокойно сказал незнакомый. — Я хочу, чтобы ты это подтвердил.
И выдвинул вперед лакированную чистую обувь:
— На. Лижи.
Симбирцев все никак не справлялся с урной — видно, газета на дне подмокла и прилипла— он стучал урной о мусоропровод, как шахтер кайлом, опасливо озирая действующих лиц.
Грачев ожил. Поставил ладони на прожженный окурками линолеум и потянулся губами вниз. Зажмурив плотней глаза. Как напиться, вниз. Но там уже ничего не было,
Четверо вышли и удалялись, пересмеиваясь. Они медленно удалялись и громко смеялись.
Симбирцев плюнул на противность и запустил руку в урну, вырвал зловонную газету, как язык, и плавно окунул ее в мусоропровод, словно пакетик заварки в чай. И ушел. Ушел.
Темнота седела, бледнела, расступалась, Кошка молчала напротив зримого и светлого куска коридора.
Невидимый, лопотал, общаясь, негритянский кружок у лифта, будто пел и плясал. Из дальней комнаты в коридор перекатили вопящую коляску, утешали, качали, и она, поскрипывая сочленениями и надрываясь беззубым ртом, поехала: туда и сюда, туда и сюда, туда.
Кошка ватно стала на все четыре и подкралась к двери — прислушалась и принюхивалась у порога, и хвост ее дергался, как щеколда на двери, в которую ломятся.
Кошка вернулась к стене и присела. У нее была маленькая плешивая головка. Теперь кошка стала урчать. В коридоре были еще гитарные мучения и смех, всегда долгий и противный женский смех, не устающий, волнами.
Больше ничего не было.
Вернулся Симбирцев, уже в очках, и включил свет, обнажив заплеванное, голое, грязное, отечное, рваное. Лысая, пострадавшая от оспы лампочка трудилась с пенсионерским усердием.