Окраина пустыни
Шрифт:
И куда еще можно шагнуть в большом городе, что толку в красивом, промерзшем гулянии и бестолковом задирании башки, внутри останется то же самое, паршивое, неотвязное, но что поделаешь, если тошнит от метро, за время которого у тебя украдут остатки света и ты выйдешь на своей станции уже в ночь, так пусть хоть день уходит на глазах.
Грачев упрямо ожидал троллейбуса, опустив зачерствевшее лицо, сонно моргал, будто припоминая и потряхивал головой, когда снег чиркал по лицу или ложился на щеки— за спиной снег умирал на подогретом изнутри асфальте под буквой «М», там часто шамкали двери,
Чеченец Аслан недовольно расхаживал вдоль остановки, обижаясь на ненужные троллейбусы, катившие потоком, и откровенно улыбался Грачеву — лучше было бы ехать в метро — и быстрее, и теплее. Грачеву было тошно смотреть в эту сторону, и он разглядывал урны, ноги, ворон с серыми платками на плечах, сумки, портфели и хотел засыпать и хоть внешне забываться только в своем, независимом, неподвластном ожиданиям и страхам тела.
Аслан в троллейбус залез сразу следом, даже чуть коснувшись грудью его спины. Грачеву казалось, что при этом должно было пахнуть рыбой или псиной, или чем-то похожим, и он, не дыша, уселся у окна, залепленного ледяными чертополохами, сунул руку греться к телу, ближе, и наткнулся на конверт: что? А, это таджикское землетрясение. Грачев старательно рассмеялся для всех, из последних сил, чтоб без напряжения и обычно — так это денежки в Таджикистан.
Троллейбус поехал через мост, все удаляясь от Кремля, и еще через мост, поменьше, подчищая остановки и облегчая свое нутро, бог миловал от немощных старцев, инвалидов с протезами и костылями, матерей с младенцами и дев с животами — внутри было довольно покоя воздуха и мягких сидений, Грачев скреб ногтями плотную злую изморозь на окне, стряхивал ее под ноги, за спиной разговаривали и целовались:
— А ты помнишь Светку Сурину?.. Ну Славка, ну-у… Подожди, ну чего ты, ну? Она сапоги принесла, ей большие. Знаешь, черные, примерно как у, видишь, тетки, что вошла, но на шпильке, такие, на каждый день. Ну бери.
— Ага. Дороговато. Крестной, что ли, сказать? Пускай подарят мне на день рождения с матерью, все равно что-то искать, так чем искать, лучше, наверное…
— Крестная может и одна подарить. Она вон на свадьбе не особо бросалась: конвертик и все. А кричала больше всех.
— У нее это есть. Вот еще, знаешь, Светке шапку какую пошили, вот так здесь, да посмотри ты, боярка тут такая… Да погоди ты, да дай хоть скажу… Да Славка!.. Ну!
— Да что?
— Ничего. Сам знаешь чего!
Грачев показался себе старым, грязным, вонючим, заросшим и пьяным, и это было хорошо, и он прикрывал глаза, чтобы видеть в окрестных лицах свое отображение, и с напрасной силой сжимал кулаки, удивляясь, что у него ничего особенно не болит, и если бы забыть, то ничего как бы и не было, и не будет.
К нему подсели, привалившись мягкой шубой, набитой плотью внутри, и он замер совсем.
— Спишь? Не заболел? —и прохладная ладошка покрыла его лоб.
Грачев обнаружил рядом одну из новых подруг Шелковникова с заочного отделения, которую потоньше, она уже натягивала на ладонь белую варежку с синим резным узором, смешно сжимая круглые и розовые, как у ребенка, губы.
— А били тебя
— За глупость.
— Так умней. А то ведь не отстанут. Жизни не дадут.
— И не поумнею. И уже не отстанут.
— Ну чо ты сразу скис? Друзья у тебя есть, соберешь, дадите им… Может, и так отстанут. И чего тебе не поумнеть?
Грачев объяснил серьезно:
— Хоть что-то я должен оставить себе. Ведь не все же до конца… смерти. Хоть мне что-то можно? Надо кончик оставлять до последнего, за него можно все вытащить обратно. Но за этот кончик уже ничего не жалко, лишь бы он был.
— Ты про что? — не поняла, которая потоньше, пробила с натугой талончик, рассмотрела, нахмурясь, расположение дырок на талончике, заправила его в варежку белую, узорчатую и грустно вздохнула.
— Откуда вы? — другим голосом спросил Грачев.
— Белгород. Говори — «ты», что ты как…
— С мужем живешь?
— И с бабушкой. Ну прописались мы у бабушки, стоим на расширение. Она жена погибшего, чего-то там обещают, пока вместе.
— Нет детей?
— Подождем. Бабушка ведь не вечна.
— Понимаю. А ты?
— Работаю, взяла неполный день. свободный график, муж — в конторе.
— И как муж?
— Очень хорошо. Всегда на работе. Если не сразу взял телефон, — значит, читает газету. Если нет на месте — значит, обедает. А так всегда на работе, все очень хорошо.
— Мечтает накопить на машину, пьет пиво по субботам…
— Хватит, я тебе и так достаточно сказала, не лезь…
— Хорошо, красавица… А чего ты на троллейбусе?
— Потому что дура, в «Гименей» поехала глянуть, что есть. Встала в очередину, гляжу — ба-альшая такая очередина, въется, с четвертого прямо этажа, аж вниз. Кажется, час отстояла, все волновалась: по записи или нет. А это, оказывается, в туалет стоят. Дура! А долго ехать?
— Уже скоро, — Грачев поперхнулся и попросил, — давай, красавица, сойдем. Погуляем.
Она просветлела и согласилась мигом:
— Давай. А тут есть, где хлеб купить? Мне Олька сказала хлеба взять...
Они выбрались из троллейбуса, все было уже темней, холодней и бесполезно. Грачев мрачно интересовался:
— Олька… Это, это твоя подружка, да? — и опускал голову, скучал, ему уже не хотелось гулять и ждать.
— Ну как… На сессию вместе ездим сдавать, готовимся. Это как? Вроде подруга.
Троллейбус укатил дальше, холодно щелкая усами по проволоке. Грачев откровенно жалко огляделся — Аслана не было. Чеченец поехал сразу в общагу, и в этом освобождении было что-то обидное, но Грачев перебарывал это и радостно хмыкал и, повернувшись к девушке, осторожно тронул пальцем кончик ее носика:
— А тебя как зовут, кнопка-красавица?
— Ира.
— Ирка, а зачем тебе высшее образование, когда любой, кто тебя видит, знает наперед: эта красивая женщина лишь для того, чтоб ее любить и как можно скорей, и отдавать зарплату, и делать с ней совместно детей. И ни для чего больше. Тебе надо жить легко-легко, поняла? Ну пошли в твой хлебный, красавица.