Олимпия Клевская
Шрифт:
Сам Баньер, и тот ни увещеваниями, ни мольбами не в силах был успокоить свою жену. Шанмеле, разрываясь между этими двумя агониями, окончательно утратил решимость и начинал уже терять мужество.
Кому из них, этому обреченному или этой отчаявшейся, он должен говорить о Боге, об этом единственном заступнике человека перед лицом отчаяния и смерти?
Офицер со всей непреклонностью солдата, раба долга, положил конец этой сцене, этим крикам и слезам.
Шесть конвойных драгунов увлекли прочь Баньера, а четверо других замкнули Олимпию в кольцо, которое она не
Шанмеле, держа приговоренного под руку, обливаясь слезами и обнимая его, давая ему целовать распятие, глубоко взволновал сердца солдат: не один из них дорогой спотыкался, всхлипывая и пошатываясь под тяжестью обуревавших его чувств.
Вскоре, пройдя шагов сто пятьдесят — двести, они увидели примыкавшую к казарме огороженную площадку, на которой должна была состояться казнь.
Ужасающее совпадение! Отсюда сопровождающий Баньера отряд драгун со своими заряженными мушкетами мог ясно видеть окно, все в ломоносах и жасмине, по ту сторону которого только что произошла ужасная сцена расставания, всех подробностей которой мы не осмелились описать.
Когда Олимпия пришла в себя или, вернее, вновь осознала собственное существование, ее возбуждение уступило место полному оцепенению.
Она подняла глаза, огляделась, увидела четырех драгунов, которые, отступив в углы комнаты, едва ли не с испугом следили за каждым ее движением.
Кроткий взгляд ее, дрожание рук, трепет во всех членах говорили о том, что припадок позади.
И все же никто из четверых мужчин не смел сказать этой несчастной женщине хотя бы одно только слово.
Один из них подошел к своему товарищу, тронул его за плечо.
— Сказать по правде, — шепнул он, — не годится нам оставлять бедную женщину здесь.
— Это еще почему? — не понял тот.
— А ты погляди, да так смотри, чтоб незаметно было, куда ты смотришь.
И дулом своего мушкета он указал товарищу на окно, ведущее в сад.
Оттуда и в самом деле сквозь чахлые деревья садика и двух-трех соседних садов была видна огороженная площадка, где конные драгуны и резервный отряд вместе с офицерами ждали прибытия смертника.
Чтобы добраться туда, Баньеру с его конвоем надо было сделать большой крюк.
К тому же шли они медленно.
Кое-какие зеваки, пока еще редкие из-за раннего часа и неведения, в котором пребывал город, начинали забираться на стены, карабкаться на деревья и заполнять улицы.
Драгун, которому его товарищ показал все это, почувствовал себя не в своей тарелке.
— Ох, и верно! — прошептал он тихо. — Отсюда она услышит, бедняжка! Попробуем ее увести.
— Или хоть окно закроем.
— Она все равно услышит.
Эти переговоры не вывели Олимпию из того состояния безмерной подавленности, в которое она впала.
Ее рука машинально соскользнула на груду кружев, белья и тканей, выпавших из сундука, на эти милые реликвии, как сказал латинский поэт, дорогие одежды покойного, памятки прошлого,
Вслед за рукой ожили ее глаза, теперь они тоже осмысленно смотрели вокруг.
И тут — как будто Баньеру, отсутствующему, уже ступившему на путь вечности, захотелось послать жене весточку, — первым же предметом, на который наткнулся ее взгляд, оказался тот самый камзол, в котором Баньер венчался в маленькой церквушке Нотр— Дам-де-Лорет.
Вид этого камзола, сложенного, плотно стиснутого, заботливо упакованного камеристкой, пропитанного ароматом шарфа или перчаток, которые соседствовали с ним в сундуке, вызвал у Олимпии Клевской мучительный стон.
Увы! Она думала о том, что делает, не более, чем заботилась о жизни дочь Иаира, когда пришла в себя на краю могилы; но она словно бы почувствовала одновременно боль и наслаждение.
Болью было настоящее, наслаждением — воспоминание о былом.
Олимпия медленно развернула этот камзол, в котором, как ей казалось, она должна найти Баньера. И тем не менее ткань подкладки при всей ее тонкости царапала ей пальцы, а тяжесть камзола, каким бы он ни был легким, утомляла ее измученные руки. Тем же неспешным, размеренным, почти автоматическим движением она поднесла камзол к губам, спрятала лицо в его ткани и залилась слезами, затряслась в таких мучительных рыданиях, что все в этой комнатке: цветы, мебель, шторы — все вплоть до сердец четверых солдат задрожало и затрепетало.
Эти душераздирающие взрывы горя, потрясавшие такую совершенную красоту, показались невыносимыми одному из драгунов: он вышел из комнаты, предпочитая лучше подвергнуться наказанию, чем таким горестным впечатлениям.
Один из товарищей последовал его примеру. Олимпия ничего этого не заметила.
— Видишь ли, — сказал первый второму, — я лучше соглашусь на тюрьму, кандалы, на все что угодно, но не желаю быть там, когда вдруг грянет залп и дым выстрелов коснется лица этой женщины.
И драгун присел на ступеньку лестницы, зажимая себе уши ладонями.
Олимпия продолжала рыдать, целуя свадебное одеяние Баньера.
Внезапно один из тех солдат, что устояли и наперекор ее слезам и рыданиям, терзавшим их сердца, остались на своем посту, этот, как мы сказали, солдат, желая придать ее скорбным мыслям иное направление, подошел к Олимпии и, не зная, как бы ей сказать, чтобы она сама себя пожалела, произнес:
— Прошу прощения, сударыня, но вы что-то потеряли. И он, подняв прямоугольный конверт, только что выпавший из кармана камзола, протянул его Олимпии.
Холодное прикосновение бумаги, острый угол конверта, кольнувший ее ладонь, заставили молодую женщину очнуться, и она взглянула на своего собеседника.
Машинально взяв конверт, она узнала в нем то самое послание г-на де Майи, которое в день их бракосочетания ни он, ни она не захотели прочесть из соображений деликатности и которое, оставшись в кармане свадебного наряда Баньера, было вместе с этим нарядом брошено в сундук рукой камеристки.
Воспоминание о г-не де Майи не пробудило в Олимпии ни любви, ни ненависти, ни гнева.