Олимпия Клевская
Шрифт:
— И что же? — спросил майор.
— Так вот, я хотел просить вас о другом, — продолжал Баньер. — Посмотрите: я спокоен, решителен, почти шутлив, но по моему голосу, который дрожит, произнося имя Олимпии, по моему лицу, бледнеющему при мысли о ней, вы должны понять и даже просто увидеть, что в этом имени для меня заключены очарование и притягательность более могущественные, нежели в самой моей жизни. Тем не менее я, и умирая, не перестану улыбаться, но от вас, сударь, зависит, будет ли эта улыбка знаком благодарности, излиянием пылкой признательности к моему благодетелю, которую я сохраню и за гробом,
— Говорите, — сказал майор, растроганный не на шутку, потрясенный этим красноречием, идущим из глубины любящего сердца.
— Я вас прошу вернуть меня вместе с моей женой в нашу гостиницу, в эту комнатку, еще полную аромата ее духов и нашей любви; цветы жасмина и ломоноса ночью будут заглядывать в наше окно, как заглядывали и в прошлую ночь, когда во время сна они овевали нас своим благоуханием, которое побуждало меня залеживаться в постели допоздна. Эта комната запирается; окно выходит в сад, дверь — на лестницу, еще одно окно — на улицу; поставьте двух драгунов под каждым окном и еще одного у подножия лестницы, или сделайте и того лучше — возьмите слово чести с меня и моей жены, что мы не будем пытаться бежать; если нужно, я вам в этом распишусь собственной кровью, господин майор; завтра в пять утра я буду готов, но до той поры будьте великодушны, как подобает такому доброму, честному и храброму офицеру, как вы: отдайте мне мою жену на тот срок, что мне остается прожить.
Майор почувствовал, что его сердце готово разорваться, горло перехватывает; он принялся чесать в затылке и часто моргать, чтобы избавиться от слезы, повисшей на кончиках ресниц; он кашлял и расхаживал по кабинету, стараясь вырвать из души ту пронзительную жалость, которую самой своей дерзостью вселило в него это предложение.
— Ах, майор! — продолжал Баньер мягко. — Если вы откажетесь, не спешите с этим: у меня еще столько времени для страданий! Если же вы согласитесь, соглашайтесь скорей: у меня так мало времени, чтобы побыть счастливым!
Майор издал громкое «гм!» и стал звенеть шпорой, постукивая по полу сапогом.
Он задыхался, этот достойный майор.
Потом он, видимо, наконец принял решение и топнул ногой.
По этому его зову явился младший драгунский офицер.
— Шесть человек, — сказал он, — для получения задания, а еще…
— Бригадира?
— Нет, офицера.
Баньер понял, что его просьба будет исполнена. Он бросился на колени, он целовал майору руки, он плакал.
— Гром и молния! — проворчал майор. — Да полно вам, приятель!
Олимпия, без сомнения, подслушивала у дверей, поскольку в эту минуту она вошла и бросилась мужу на шею.
— Олимпия, — сказал Баньер, — поблагодари господина майора. Мы возвращаемся вдвоем, до пяти часов, в нашу комнатку, в гостиницу.
Не произнеся ни слова, Олимпия выразила свою признательность печальным кивком и беззвучным движением губ.
— Прежде чем уйти, — прибавил
— Ничего, — прошептала она. — Даю слово.
— И я, господин майор, — продолжал Баньер, — прибавляю к нему свое; впрочем, вам тоже ничто не мешает принять меры предосторожности. Спасибо, и завтра, если мне еще дано будет вас увидеть, ждите от меня самой горячей, самой искренней благодарности, какой когда-либо сердце человеческое платило за благодеяние.
Майор пожал Баньеру руку и отдал распоряжения офицеру, которому было поручено следить за гостиницей.
Олимпия и Баньер вместе с Шанмеле пошли вперед по бульвару, ведущему к их жилищу.
С ними шел только офицер.
Драгуны шагали следом шагах в десяти.
Шанмеле, войдя в комнатку, благословил Баньера, со слезами расцеловал несчастных супругов и тихо шепнул на ухо приговоренному:
— В котором часу вы хотите, чтобы я разбудил вас завтра, во имя Господа?
— В четыре, мой дорогой, бесценный друг, — отвечал Баньер.
Когда они заперли свою дверь, в соседней церкви прозвонило одиннадцать и Олимпия, рыдая, упала в кресло, которое пододвинул ей муж.
XCVI. ВЫСШАЯ РАДОСТЬ — ВЕЛИЧАЙШЕЕ СТРАДАНИЕ
Жасмин и ломонос, как и говорил Баньер, ползли по стене, достигая подоконника; своей черной листвой и белыми цветами они обрамляли оконный проем, сквозь который в комнату проникали молчаливый свет луны и свежий ночной воздух.
Драгуны, согласно указаниям Баньера, расположились под окнами и на лестнице.
И вот между двумя влюбленными, предоставленными друг другу, начался обмен ласками и поцелуями сквозь рыдания, которые Баньер подавлял из гордости, а Олимпия — из опасений его огорчить и от отчаяния.
Страшная ночь, когда каждый вздох отсчитывает уходящее мгновение, каждая ласка приближает конец, каждое слово — шаг к гибели.
На небосводе сияли звезды, те самые звезды, которые Олимпия сможет увидеть и завтра в тот же час, из того же окна, между тем как глаза ее дорогого, ее возлюбленного Баньера никогда больше не увидят ничего, кроме глухого могильного мрака!
Но пока Баньер был жив, он старался забыться, он собирал воедино всю свою любовь, чтобы сполна выразить ее этой женщине, которую ему завтра уже не привязать к себе ничем из того, что живо в нем в эти минуты.
Олимпия, бледная и холодная, будто покойница, ни на миг не отрывала свои уста от уст своего супруга.
За четыре часа она не сказала ему ни единого слова, боясь прервать эти поцелуи, потерять то время, что было отпущено ему.
Будучи в любви натурой мощной и неукротимой, Баньер, переполняемый кипучей силой жизни, которая вот-вот угаснет, в конце концов отогрел эту статую, разжег в ней лихорадочное пламя страсти. То был возвышенный союз материи, бунтующей против близкого уничтожения, и духа, осознавшего, что последний вздох положит предел всем земным радостям; такой союз заставляет смертного превзойти себя самого, а титанов в час гордыни или, быть может, отчаяния побуждает брать приступом небо.