Она
Шрифт:
— Вот, осталось только подписать! Это, надеюсь, сумеете.
Грета ставит подпись, она не может побороть смущение, переминается с ноги на ногу, может, нужно сказать Кабешу, чтобы он прислал ей экземпляр, как только журнал напечатают. Но когда наконец решается — Кабеша уже и след простыл. Ушел, даже не попрощался. Она выбегает за ним в подъезд, он бежит вниз по ступенькам. Грета наклоняется через перила и видит, как на каждом этаже на повороте лестницы мелькает его лысина: блеснет и пропадет, и так до тех пор, пока не исчезнет окончательно. Кричать ему — напрасный труд. Грета возвращается в квартиру и, расстроенная, забывает захлопнуть за собой дверь.
Она садится к столу, опускает голову на руки. Для тебя-то все давно закончилось, а теперь еще и прославишься. А я? Как сидела здесь, так и сижу. Грета укоряет брата. Сижу все в тех же четырех стенах и превращаюсь в старую
Грета встает, подходит к окну. За окном посеревшее небо и темная земля слились воедино, будто никто и никогда их не разделял. В окне отражается ее лицо. Грета смотрит на свое отражение и шепчет:
— Ты даже не знаешь, как я тебя любила. Помнишь, мы сидели с тобой на диване, на том самом, под которым ты потом прятался, под которым ты писал свое «Дело»? Мы сидели друг против друга. Ты был худой, и ноги у тебя были тощие и длинные. Я была еще маленькая, но уже далеко не ребенок. Мы играли с тобой в фанты и показывали друг другу всякие ремесла. Помню, ты изображал голубятника, махал руками, как крыльями, потом обхватил себя за локти, будто голубя поймал. Но я твои ремесла не могла угадать, пришлось мне снова дать тебе фант. И я сняла с себя блузку, осталась в одной сорочке. Когда пришла моя очередь, я стала изображать кухарку: как она месит тесто и печет пироги. Но ты тоже не угадал, снял с себя носок и вручил мне. Такие были правила в этой игре, нам было весело. Потом ты наклонился ко мне, я поняла по твоим глазам, что ты хочешь меня поцеловать. Я почувствовала, как кровь приливает к моим щекам, как щеки мои загорелись и зарумянились. Ты поцеловал меня в шею, там, где я носила шелковую ленточку. А потом погрозил мне указательным пальцем, представляя, что это голова Петрушки, палец мне грозил и кланялся, и мы корчились от смеха. Но тут пришел отец, схватил меня и стащил с дивана. Я присела на корточки, натянула сорочку на коленки как можно ниже, хотела укрыться, спрятаться, но отец поднял меня и отшлепал. А ты так и сидел на диване, потупив глаза, чтобы не видеть всего этого, и молчал. Ты боялся отца и ничего ему не сказал. Ты никогда и ничего не смел ему сказать. Когда вечером за ужином наши взгляды встретились, ты лишь грустно мне улыбнулся. Ты это умел. Только это ты и умел. А я, глупая, думала, что ты за меня заступишься. А знаешь что? — Грета чувствует, как в душе ее нарастает протест. — Твое «Дело» я вообще читать не стану. И когда напечатают в «Златой Праге» или еще где — ни за что не стану.
Из трубы выползает черный клуб дыма. Дверь в квартиру так и остается открытой. Черный дым застилает улицу, дом, квартиру. Черный дым проникает в душу Греты, заползает ей в самое сердце.
ЛЮБОВНИЦА
Что у меня есть сейчас? Ты, мое тело и мой разум. <…> И в той геенне алчности и корысти, куда твои слова толкают меня, сгинет одно из них, либо два, либо все. Если сгинешь ты, то только ты одна, если сгинет мое тело, то и ты вместе с ним, если мой разум — сгинет все.
2
Перевод с английского Ольги Назаровой.
Силия открыла глаза. Потолок! Штукатурка вспухла бугром. Проснешься — и видишь это прямо перед собой. Я умру, подумала Силия, а этот бугор останется? Она закрыла глаза, чтобы не видеть отстающую штукатурку, но за ее опущенными веками бугор превратился в глиняный облупленный шарик, такой, как был у нее в детстве. У всех детей шарики были стеклянные и цветные, и только у нее одной — серый и щербатый, и от него все время отколупывались кусочки. А что будет с этой вздутой штукатуркой, когда она умрет? А с этим хлипким шариком за опущенными веками, когда ее здесь не будет? Сама себе ответить она не смогла и стала
Силия принялась размышлять о Мерфи. Вернее, она принялась размышлять об идее Мерфи. В ходе этих размышлений в глубине ее души (сознания, сердца — назовите это, как хотите) возникла липкая лента для ловли мух, к ней цеплялись картинки со сценами из жизни Мерфи. Разные слова и выражения, которые она от Мерфи когда-то слышала, увязали здесь в размазанном клее своими мохнатыми ножками. Все эти слова и картинки дрыгались, сучили лапками и крылышками, но застряли в мухоловке прочно, как грязь в трубе. Отдельные его фразы, такие как «какое мне дело, чем ты занимаешься» или «мне все равно, остаться или уйти», которые Мерфи произносил всякий раз в моменты безысходной тоски, были припечатаны к мухоловке накрепко, так же как и образ самого Мерфи в мешковатом пиджаке и желтой бабочке буквально въелся в эту мухоловную ленту глубоким оттиском. Навсегда отпечаталась здесь и такая картина: Мерфи стоит перед домом, держится за острие высокой, выше его глаз, железной ограды, сжимая и разжимая пальцы.
Может быть, такой образ и не вполне отвечает идее Мерфи, подумала Силия, но какое-то сходство тут определенно есть. Дальше изучать свою мухоловку она не стала, потому что услышала: «Динь-динь-динь!» Каждое утро сестры милосердия из ордена св. Карла Борромео бегали по коридорам как одержимые и звонили в колокольчики, звон разрастался под высокими потолками, а сестры кричали: «Подъем! Подъем!» Силия поспешно натянула на голову простыню и заткнула уши. Она сидела, согнув спину и подогнув колени, изучала изнанку своей простыни, скребла и ковыряла ногтями пятна, ворчала, что постельное белье давно пора бы сменить. Пока она наводила чистоту в своем укрытии, к ней подобрался Мерфи. А чтобы она его сразу заметила, он пробрался по мухоловке на самый верх, судорожно сгибаясь и толкая перед собой свое кресло-качалку.
Простыней накрылась одна только Силия. Остальные подопечные, а всего в палате их было восемь, послушно встали. Они одевались, галдели и ставили свои ночные горшки возле дверей, как было предписано уставом приюта св. Марии Магдалены, где заправляли монашки из ордена св. Карла Борромео. В уставе было сказано, что каждое утро горшки должны быть составлены возле дверей в два ряда по четыре в каждом, как того требовала ассенизаторская служба. Громче всех галдела подопечная О’Рурк. Она следила за тем, чтобы все горшки стояли ровными рядами, она-то и сдернула простыню с головы Силии и жестами показала, что нужно немедленно вставать. О’Рурк все время что-то бормотала, какие-то бессвязные слова и невразумительные предложения. Ничего, кроме shit, shit on, take a shit, have a shit, go to shit [3] , понять в ее речи было нельзя. Однако то, что для нее было по-настоящему важно, она умела выразить жестами весьма доходчиво.
3
Дерьмо, насрать, срать, посрать, иди к черту (англ.).
Пациентки носили приютскую униформу. Однако свои линялые полотняные рубашки они надеть не смогли, их не доставили из прачечной, поэтому пришлось повязать на себя только туго накрахмаленные форменные фартуки. Пациентки построились во главе с О’Рурк и затянули песню, слова, мотив и время исполнения которой были четко прописаны в уставе приюта:
О Матерь Божья!
О Дева Мария!
Их голые спины, усеянные темными пятнами, были лихо крест-накрест перетянуты лентами фартуков. Затем все они строем отправились на завтрак.
Воздух в комнате дрожал, словно в июльский полдень. Жарко. Горшки источали зловоние. Обычно они так и стояли у дверей до самого полудня. От кроватей, аккуратно заправленных подопечными, удушливо тянуло потом, постельное белье не меняли уже месяц. Палата, где Силия проводила свои дни, находилась прямо под крышей. Окна были высоко, впрочем, из-за комаров проветривать все равно не разрешалось. Линолеум, на котором лежала Силия, раскалился, как сковорода. Уж лучше снова залезть в кровать, она не такая горячая. Силия заскучала и начала притворяться, что падает в обморок: терла себе лоб, поднимала глаза к потолку, громко вздыхала. Но в палате она была одна и оценить ее представление было некому, да и случись здесь кто-нибудь — все равно бы не оценили. Тогда Силия передумала падать в обморок и, вернувшись мыслями к облупленной штукатурке, закрыла глаза. Штукатурка крошится! Осыпается, падает прямо на меня! Эта мысль пронзила ее, словно молнией: на нее падает потолок.