Опыт автобиографии
Шрифт:
Кроме наших фантазий — об их характере можно получить кое-какое представление по ее прелестной книжке «Гарриет Хьюм» — у нее бывали причудливые вспышки диковинного, неподражаемого остроумия. Расскажу здесь только о двух таких вспышках.
Кто-то сказал, что Сесил Честертон, у которого лицо было грязно-серое, на самом деле чистюля. Это вовсе не грязь, а плохой цвет лица. Когда он искупался в Ле-Туке и вышел из воды все такой же землисто-синий, Ребекка спросила:
«А в Ла-Манш-то вы погляделись?»
Роберт Линд был угрюмый, унылый ирландец, обладал дурным нравом и жалобным голосом. Его жена Сильвия заразилась кельтской печалью, да и здоровьем не могла похвастаться.
«А все оттого, что спит с потным мужем», — сказала Ребекка.
6. Психологический и родительский
В «Постскриптуме» речь идет не об основной истории моей жизни. Это рассказ об одной ее существенной стороне, которую не следовало раскрывать читателю в «Опыте автобиографии». Будем помнить, что «Постскриптум»
Психологически и физически человек составляет единое целое — я, во всяком случае, устроен именно так, — и у всех моих «романов» есть одно общее свойство: они все — попытки или, по крайней мере, на иных стадиях были попытками, воплотить и увидеть наяву, в том или ином создании, Призрак Возлюбленной. Отнюдь не каждый, подобно мне, склонен видеть Призрак Возлюбленной воплощенным наяву, и отнюдь не для каждого Призрак Возлюбленной так тесно связан с сексуальными отношениями, как для меня. Поскольку для меня зов тела не менее важен, чем зов души, все мои влюбленности требовали физического выражения; и поскольку я безусловный гетеросексуалист, я никогда не знал ни любви, ни интимной дружбы с мужчиной; любовные отношения меня всегда связывали только с женщинами. В моем окружении сколько угодно дружески расположенных ко мне мужчин, приятелей и единомышленников, но ни один никогда не стал по-настоящему необходим мне, ни один не оказался незаменимым, как бывало с воплощением Призрака Возлюбленной. Потеря ни одного из них не могла выбить у меня почву из-под ног.
Не думаю, что в отношении к Призраку Возлюбленной (Возлюбленного) между мужчиной и женщиной есть какая-то разница, кроме степени и меры одержимости. Вероятно, пока я пытался превратить Джейн, а впоследствии — с оговорками — Эмбер или Ребекку в воплощение моего Призрака Возлюбленной, каждая из них, в свою очередь, пыталась превратить меня в воплощение своего Призрака Возлюбленного — с той степенью эготизма, какой ей был свойствен. Мое долгое сражение с Ребеккой было конечно же стремлением двух чрезвычайно своевольных людей заставить друг друга принять условия неподходящего Призрака Возлюбленной (Возлюбленного). Наши телеграммы из Австрии и Женевы положили конец всем надеждам на дальнейшую близость между нами. Мы переписывались и иногда встречались, если того требовали дела нашего сына, но неизменно ощущали при этом слабый привкус раздражения. Когда Ребекка написала свою худшую книгу «Странная необходимость», в письме к ней я отозвался о книге весьма неодобрительно. Ради ее блага, разумеется. Но лучше бы я похвалил книгу или вовсе ничего не написал. По стилю мы с ней словно из разных миров.
В 1931 году (если не ошибаюсь) она однажды пожелала, чтобы я пригласил ее на чай. Мы оба держались непринужденно и дружески, разговаривали о работе нашего сына, а потом она сказала, что выходит замуж. По-моему, она поступила по-сестрински — пришла и рассказала о предстоящем замужестве, — и я стал относиться к ней теплее. Она вышла замуж, и вышла счастливо, и они с мужем сняли квартиру в Орчард-Корт, в другом конце Бейкер-стрит, ближе к Чилтерн-Корт. Ее муж — преуспевающий коммерсант; он безмерно восхищается ею; и с ним она живет, не зная вечных разногласий, вызванных несовпадением душевного склада и противоборством литературных амбиций. Мы относимся друг к другу чем дальше, тем мягче.
Меж тем наш сын повзрослел и стал верным другом и мне, и своим сводным братьям и сестре. Я никогда не видел ни у кого из них ни малейшего намека на ревность из-за различий в их правовом статусе. У этих четырех новых индивидуальностей развились собственные таланты и свойства, и должен с удовлетворением заметить: в этот трудный период истории человечества они живут достойно. Но я не стану следовать за ними и включать их в мою автобиографию. Они много значат для меня, для ощущения дружелюбия, интереса к жизни, для счастья, но они не играют существенной роли во внутренней жизни моего «я». Они строят свои собственные отношения, а я — свои, на старый лад. В наши дни мы в глубине души еще гордимся сыновьями и дочерьми, они отчасти воплощение нашей персоны, но не имеют никакого отношения к Призраку Возлюбленной — во всяком случае, не в большей мере, чем ближайшие друзья и знакомые. Иной раз они заговорят, не без смущенья, о моей работе или о том, чем заняты сами, и я, в свою очередь, с еще большим смущеньем что-нибудь посоветую или о чем-то отзовусь неодобрительно. Соблюдая все правила этикета. Мне довелось сотрудничать с обоими Уэллсами — с Дж.-Ф. в «Науке жизни», а с Ф.-Р. в создании фильмов, — но
Быть может, в прошлом семейные узы были психологически более глубокими и разнообразными; но интеллектуальная атмосфера, в которой выросли мои дети, оказалась, должно быть, чрезвычайно современна, несомненно враждебна эмоциональным узам, пронизана вполне определенными мыслями о Мировом социалистическом сообществе и ссылками на него. Мы не хотим, чтобы в наших отношениях главенствовали чувства, не хотим быть ничем связаны. В моей семье это другая сторона той свойственной мне от природы клаустрофобии, о которой я говорил в «Автобиографии». Нам отвратительно, когда люди сбиваются в стаи. Я всегда был склонен презирать тех, кто сбивается в семьи, компании, кланы и нации. Именно это свойство я более всего не приемлю в евреях. И в шотландцах. И в провинциальных французах. Когда я говорю, что эта свойственная человечеству склонность жить в стае у англичан развита, можно сказать, далеко не так сильно, это, вероятно, равноценно утверждению, что сыворотка, добытая из самой болезни, способствует невосприимчивости к ней. Я полагаю, что мировой социализм означает более дерзновенный и более бесстрашный индивидуализм, мужество продвигаться вперед на свой манер. Этой попыткой определить и проанализировать роль Призрака Возлюбленной в моей жизни я прокладываю собственный путь к свободе; и любопытно, что заключение, к которому приводит опыт сексуальных отношений, совершенно неожиданно оказывается справедливым и для отношений с детьми.
7. Вопиющая перемена в Одетте Кюн
Вероятно, мне следует писать об Одетте Кюн возмущенно и неприязненно, как о Дурной женщине. С определенных точек зрения, она была совершенно несносная, пренеприятная особа: тщеславная, шумливая и вызывающе слабовольная. Но я знаю о ней и кое-что хорошее, о чем другим людям узнать трудно: в ее характер безусловно вплетена нить несчастливости и самоистязания — и это само по себе умеряет мою неприязнь. А еще была в ней искаженная, но невероятная нежность. Одетта волновала меня, и смешила, и, несмотря на все свои судорожные попытки уязвить меня, ни разу в этом не преуспела. Временами ей хотелось это сделать экстравагантно, однако она неизменно промахивалась. Я перебираю в уме свои воспоминания о ней и понимаю, что, если бы не угрызения совести из-за того, что она так жалка, она, без сомнения, была бы самой забавной из всех моих забав. Будь в ней заряд энергии, рождающей тот глубинный смех, что способствует слиянию душ, сегодня я, возможно, жил бы с ней.
Но непреодолимый барьер ограждал ее от ее собственного чувства юмора. Она была чудовищно тщеславна. Ей невыносима была самая мысль, что она смешна. Невыносимо было думать, что над ней могут смеяться. И что бы она ни натворила, она твердо стояла на своем. Самые дикие ее выходки следовало принимать всерьез, принимать в почтительном молчании, как существенную часть ее неповторимой личности. Она желала, чтобы ее представляли благородной, великолепной, поразительной, хитроумной, всемогущей и самой главной Одеттой Кюн — и добивалась этого таким гнусным образом, что даже ее четвероногие любимцы возненавидели ее и сбежали из дому. Она конечно же была не в своем уме; стоило задеть ее тщеславие — и она приходила в неистовство и жестоко мстила. По-моему, время от времени она становилась невменяемой не фигурально, а по-настоящему. Я чего только не делал для нее, хотя, как я понимаю, делал весьма неуклюже. Я несомненно обманывал ее, когда молча соглашался с ее утверждением, будто мы возлюбленные, и если кто и мог ее спасти от грозящего ей полного одиночества, так конечно же я. Но злое начало в ней набирало силу, и терпеть дальше я был не в состоянии. Я понял, что люблю Муру, о которой скоро расскажу, и оттого все становилось еще труднее.
Одетта была дочерью главного толмача голландской миссии в Константинополе и, что очень на нее похоже, всегда говорила, будто выросла не в миссии, а в посольстве. Ее отец, как она мне рассказывала, был тоже донельзя тщеславен и горяч. Безумно чадолюбивый, он наплодил немало незаконнорожденных детей. Его снедало недовольство из-за того, что его не продвигали на голландскую дипломатическую службу, и в конце концов на каком-то банкете он пришел в неистовство — разразился угрозами, стал бахвалиться, и, совершенно обезумевшего, его унесли умирать.