Опыт автобиографии
Шрифт:
8. Высвобождение и попытка усовестить
В 1928 году я почувствовал, что уже изрядно устал от Одетты; а в 1929-м вновь открыл для себя Муру, но с Одеттой окончательно не порвал и до 1933 года не был явным и признанным любовником Муры. Любовниками мы были, но втайне. Это долгая полоса колебаний и нерешительности, и, хотя все происходило в последние пять лет — я пишу в начале 1935 года, мне, оказывается, почти так же трудно разобраться в мотивах моего поведения на разных этапах наших отношений с Мурой, как в свое время, когда я писал основную «Автобиографию», в колебаниях и поворотах моих чувств, обращенных к Изабелле и Джейн. Совершенно очевидно, что при таких настроениях и в такие полосы я конечно же не был полностью в ладу с самим собой, толком не представлял, что со мной творится, и, вероятно, с той поры
Я постараюсь изложить по порядку множество важнейших мотивов, которые, как я думаю, порождают все эти колебания. Вероятно, это будет не так скучно и гораздо ясней, чем длинный, запутанный и неизбежно неточный рассказ о моих уходах и возвращениях.
В моей жизни главной движущей силой, главной, но, по-видимому, не всегда самой мощной, был тот мыслительный и плодотворный процесс, который я бы назвал, скажем, мой труд. Он, безусловно, самая надежная моя опора. Обо всем этом я подробно писал в последней части «Опыта автобиографии». Я представил это как труд жизни Стила в «Анатомии бессилия» в 1936 году. Снова рассказывать об этом здесь нет надобности, но следует помнить, что в «Постскриптуме» речь идет не об основной линии моей жизни, но о поддерживающих ее сексуальной, бытовой и личной сторонах.
В 1928 году меня стали одолевать тревога и беспокойство — я думаю, из-за кое-каких изменений в моей гормональной системе, а может быть, из-за того, что смерть Джейн заставила меня острее осознать, что и я смертен; я думал, мое время на исходе, и мне не терпелось продвинуться в работе, в ту пору воплощенной в книгах «Наука жизни», «Труд, богатство и счастье человечества», «Облик грядущего» и в различных менее значительных сопутствующих им статьях, лекциях и т. п. Оттого я не хотел никаких кардинальных перемен в условиях работы. Постоянные переезды из Лу-Пиду в Англию и обратно (Отей я всегда рассматривал всего лишь как перевалочный пункт) были мне на пользу. В моем распоряжении оказывались дни и недели, когда я мог, ни на что не отвлекаясь, пораскинуть умом и писать. Я уже ясно понимал, что люблю Муру, как никогда не любил ни одну женщину, однако полагал, что мы сошлись слишком поздно. Я хотел, чтобы она постоянно была рядом, но никак не чувствовал, что впереди у меня довольно времени и сил, чтобы разрушить теперешнюю мою жизнь и начать все сначала с ней. Я думал, для нее будет лучше, если ей придется найти себе место в жизни, независимое от меня, — по крайней мере, я приписываю себе эту альтруистическую мысль.
В 1929 году Муре было тридцать шесть, она была очень привлекательная, живая, правда, ее темные волосы были тронуты сединой. Я был счастлив тем, что она мне давала, но тогда вовсе не намерен был полностью завладеть ею, что было бы естественно для действительно разумного мужчины. Мне казалось, ей следует хорошо выйти замуж, обзавестись мужем, который будет ей служить и боготворить ее, как она, на мой взгляд, заслуживала. Я питал к ней огромную нежность и тревожился за нее. Она явно была очень бедна, и это причиняло мне боль. Как только я вернулся в Англию, я установил ей небольшую ренту (двести фунтов в год), выдавая любовь за товарищество; я думал, вполне возможно, что мы никогда больше не увидимся, еще я думал, что она из тех беспечных людей, которые с легкостью могут оказаться в крайней нужде; я предполагал в дальнейшем завещать ей некоторую сумму, поддерживал с ней переписку и устроил так, что, когда она вскоре приехала в Англию, мы увиделись. Мы опять были любовниками, но я сказал ей без обиняков, что Одетта будет по-прежнему жить у меня в Лу-Пиду, что мы не должны заводить ребенка и что я не требую от нее верности. Теперь все это мне кажется нелепым педантизмом и душевной грубостью. Я подчинил ее, разумеется, не Одетте, но моей работе и моей позе обдуманного самосохранения. Мне конечно же следовало завести этого ребенка и вместе с Мурой нести ответственность за последствия. Я сказал ей, что рассматриваю наши встречи всего лишь как счастливые случайности, что считаю себя свободным и что она тоже свободна.
«Хорошо, дорогой, — сказала она. — Как тебе угодно. Если мне случится сохранить тебе верность, это уж мое дело».
Она дважды приезжала в Истон-Глиб, в 1929 и 1930 годах, до того как в июле 1930
Теперь все это мне странно и непонятно. Мои мотивы сгруппировались безо всякого смысла и порядка. Поглощенность работой и тревогой из-за досаждавшего мне спора с Ассоциацией авторов; ужас перед крушением привычного порядка; некая скрытая ущербность моей любви к Муре; неуверенность, что такая прелесть, какой мне казалась Мура, может и вправду существовать на свете; подсознательный скептицизм; нежелание признавать некоторую Мурину беспомощность и уклончивость и прежде всего непостижимые гормональные приступы, подавляющие мою волю и энергию, — я кидаю читателю горсти этих предположений и не могу оценить их относительную значимость, как не сможет и он.
В 1931 году я работал уже не так напряженно. В книге «Труд, богатство и счастье человечества» завиделся конец. Однако я по-прежнему чувствовал себя старым и усталым. Я чувствовал, что силы мои убывают. Я приехал в Лондон и обратился к доктору Норману Хейру за советом по поводу кое-каких озадачивающих меня симптомов. Некоторое время он тоже был озадачен, а потом его осенило: «У вас диабет!» Он проконсультировался у лучшего из известных ему специалистов, доктора Робина Лоуренса, работающего в диабетической клинике больницы Королевского колледжа, и мне пришлось привыкать к жизни диабетика.
Поджелудочная железа (недостаток инсулина) становится главным действующим лицом в истории моей жизни. Я подчинился правилам поведения диабетика — прибегать к помощи инсулина мне не было надобности, — и у меня появился такой заряд сил и бодрости, словно я заново родился. Я стал действовать с удвоенной решительностью и твердостью и, уже не поглощенный мрачными мыслями о том, что смертен, лучше видел происходящее. Я склонен думать, что приливом бодрости я обязан не только удалению избыточного сахара из крови, но и тому, что строго следовал предписанию не допускать избытка углеводов. Я стал действовать более осмотрительно и уже не пускал все на самотек. Во всяком случае, к весне 1932 года я стал отдавать себе отчет в отношениях с Одеттой и у меня складывался план, как от нее освободиться.
Но тогда я еще не жаждал ограничить свою жизнь Мурой. Мне по-прежнему нравилось быть ее временным любовником — до тех пор, пока она меня любит. Сейчас трудно вспомнить мои весьма изменчивые чувства к ней между нашим знакомством и 1933 годом. У меня пока не было ощущения, присущего настоящему любовнику, что она принадлежит мне, а я — ей, которое дало бы мне возможность начать освобождаться от Одетты достаточно осмотрительно и с немалой заботой о ней. Я хотел, чтобы она, так сказать, стояла на собственных ногах, не зависела от меня; хотел перестроить свою работу и жизнь, перенеся центр своей деятельности в мою квартиру на Чилтерн-Корт; хотел обходиться без постоянного женского присутствия и чтобы Мура приходила (и уходила), когда ей заблагорассудится. Так все складывалось между 1929 и 1932 годами. Я уже почти перестал притворяться, будто хочу, чтобы Мура была, так сказать, свободна и моя собственная свобода становилась чем дальше, тем все больше понятием сугубо теоретическим, но в наших нерегулярных встречах была какая-то особая простота и прелесть, а в нас обоих нет-нет да обнаруживала себя некая авантюристическая жилка, что удерживало нас от противоборства друг с другом, от необходимости вникать в частности жизни и быть практичными, без чего не обойтись, будь мы женаты, живи под одной крышей или роди ребенка.
Я старался как мог, чтобы Одетта не проведала о существовании Муры. Я хотел расстаться с ней, не посвящая ее в истинное положение дел, не то она непременно оповестила бы о нашем треугольнике всех на свете и все опошлила. В моих еженедельниках этих лет едва ли найдется хоть намек на существование Муры; я опасался любопытных и ревнивых глаз Одетты и по той же причине до минимума сократил нашу с Мурой переписку. Уж не знаю, свидетельствует ли это о том, что я несколько туповат или что я глубоко верил в Муру, но мне и в голову не приходило, будто такое ограничение может вызвать ее гнев. «Франция принадлежит Одетте», — сказал я.