Опыт автобиографии
Шрифт:
Прекрасные девушки и женщины не встречаются на каждом шагу бедному лондонскому студенту. Он чаще сталкивается с модистками или продавщицами в мануфактурных лавках. В лабораториях и на занятиях некоторые девушки-студентки выказывали расположение ко мне, но своим поведением и одеждой они всячески демонстрировали, что секс им безразличен. Интерес к сексу не скрывали только художницы, но мы видели их лишь изредка во время коротких посещений Музея изобразительных искусств, который был чем-то вроде нейтральной полосы между нами и Колледжем искусств. По пути домой на Юстон-роуд я разглядывал женщин на улицах, особенно на Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, и порою в свете витрин они так поражали меня своей красотой, что все во мне вспыхивало. Вспоминалась Эллен Терри в бликах солнца на лужайке в Серли-Холле. Я видел какую-нибудь прекрасную наездницу на Роу или девушку, прогуливающую собаку в парке. Они были так же недоступны, как обнаженные
Все эти подавленные чувства и физические потребности практически неизбежно сосредоточились на одном лице, которое было мне всего понятнее и ближе, — на моей кузине Изабелле. У нас с самого начала возникло ощущение родства, которое, несмотря на все наши ссоры, женитьбу и развод, делало нас добрыми друзьями, сохранившими доверительность отношений до самого конца ее жизни, правда, я думаю, что нам с первой встречи лучше было бы оставаться братом и сестрой, тогда как ближайшее соседство, уединенная жизнь и необходимость навязали нам роль любовников, достаточно, надо сказать, невинных. Она была очень привлекательна, воспитанна, добра, обладала твердым характером, и с ее помощью я избавился от многих своих навязчивых страхов. Еще раз хочу повторить: я был ей предан, и она была предана мне. Мы были союзниками, вдохновенно готовыми вместе завоевать мир. Что ни говори, но мы были по-своему великолепны. Она делала все возможное, чтобы идти со мной в ногу, хотя внутренний голос твердил ей, что все это пустое. И когда только нам удавалось ускользнуть от присмотра тети Беллы, мы начинали целоваться и обниматься. Тетя Мэри нас не смущала, она с первого дня меня приняла.
Через провал полустолетия я смотрю с удивительной отстраненностью и в то же время с большой симпатией на этих двух обитателей Лондона, гуляющих по городу, секретничающих в полумраке лестничной клетки, обнимающихся там на площадке. Изабелла носила простые платья прерафаэлитских фасонов. Они и сейчас показались бы нам изящными, даже при том, что рукава были слишком широкие, не облегающие, а воротник скрывал привлекательную шею. Зимой она ходила в пелерине, а шляпки у нее обычно были бархатные, похожие на те, что носили еще в чинквеченто.
Разоблачившись вам в назидание, я теперь прикрою одеждой самые вопиющие свои физические недостатки. Одежда у меня была изрядно потрепана, но весьма респектабельна; я носил двухцветный костюм, а зимой серое пальто. Воротничок был белый, хоть и целлулоидный, а на голове у меня красовался котелок. Мягкие фетровые шляпы появились много позже, а ходить в кепке в тогдашнем Лондоне считалось верхом неприличия. В наше время принято было иметь выходной костюм. По воскресеньям мы торжественно надевали все самое лучшее и шли на прогулку в Риджент-парк или заходили в церковь или картинную галерею, когда она была открыта, или посещали какое-нибудь собрание; в подобных случаях я надевал сюртук и цилиндр.
Моя страсть к деталям побудила меня тщательно и не жалея времени проследить историю пика и падения цилиндра как головного убора в тех его последовательных вариациях, что украшали мою голову. Они служат такими же приметами эпохи, как те развалюхи, в которых я провел первую половину жизни, и отмечают разрозненные этапы моего человеческого и научного становления. В неспокойном уме какого-нибудь психоаналитика эти цилиндры могут получать любопытнейшее психологическое наполнение и обозначать некие стадии борьбы человеческого ума и освоения им мирового пространства. Они были предметом свободного выбора, но тем самым и более показательной приметой индивидуального сознания, чем тюрбаны, фески, парики и прочие головные уборы, пережившие многие поколения. А историю пика и падения цилиндра предстоит еще написать. Когда я родился, цилиндр уже миновал пик своего торжества; крикетисты больше не играли в цилиндрах, хотя мой отец с этого начинал; впрочем, мне казалось вполне естественным гулять с моей кузиной по воскресеньям в подобном головном уборе. Половина молодых людей, которых я встречал в этот день, щеголяли в таких же блестящих цилиндрах. В Сити и Уэст-Энде в будни практически невозможно было встретить человека в ином головном уборе. Улицы повторяли моду, взятую с крыш у трубочистов. Помнится, я приобрел свой первый цилиндр на второй год работы в Саутси и тогда же — свой первый сюртук и фрак. Не помню, был ли это тот самый цилиндр, который я носил в Лондоне. Если да, то именно он умер естественной смертью в 1891 году в присутствии Фрэнка Харриса, редактора «Фортнайтли ревью», о чем я расскажу в свое время. По-моему, я тогда купил новый, чтобы пойти в нем на похороны, третий же отметил своим появлением предвоенный период моей социальной стабилизации. Я ходил в нем на выставку картин на Бонд-стрит и в Академию. Потом он стал реквизитом для шарад, разыгрываемых моими сыновьями в Истон-Глиб. С тех пор я больше не ношу цилиндров.
Цилиндр был знаком принятия существующих социальных порядков,
Гуляя с кузиной по аллеям вокруг клумб Риджент-парка — они были яркие, веселые, но все же не такие прекрасные, как сейчас, — я увлеченно говорил об атеизме и агностицизме, республиканстве, социальной революции, об освобождающей силе искусства, о мальтузианстве, свободной любви и на прочие либеральные темы. Но одет я был во фрак, и на голове у меня был цилиндр. Умом я опережал себя как реальное существо, устремляясь в сады Утопии.
Моя же кузина, столь же прямодушная и честная, сколь хорошенькая и здравомыслящая, в то время просто прогуливалась по парку в лучшем, что могла надеть в воскресный день.
Мне так хотелось увидеть в ней сотоварища, что я совершенно упустил из виду очевидный факт: я жадно набросился на книги уже с семи лет, но ей не случилось сломать ногу и тем подхватить микроб чтения. В школе я выделялся развитием, она же была девочкой неразвитой и если и выделялась, то совсем иным, а от недостатка развития так никогда и не смогла избавиться. Все зависело от случая; я уверен, что мыслительный аппарат, ею унаследованный, был ничуть не хуже моего, а может и лучше, но тогда уже между нами пролегла непроходимая пропасть. Ее мир походил на интерьер голландского художника, а мой представлял собой бескрайнюю панораму истории, науки и литературы. Она старательно следовала за мной, но расстояние между нами было слишком велико. Должно быть, она считала, что я «умничаю», и утешалась мыслью, что все мои речи не имеют ни малейшего отношения к жизни. Любя меня всей душой, она не хотела меня раздражать, но кое-что из моих высказываний ей трудно было стерпеть, и она вступалась за «старую королеву», землевладельцев, бизнесменов и Церковь — за все, с чем я хотел покончить.
Ее широкая натура и добрая душа порождали стойкое убеждение, что все они «делали, что могли» и мы на их месте поступали бы не лучше. А поскольку такими словами она портила мое о ней представление, я становился груб и нетерпим.
Я пытался заставить ее читать книги, особенно книги Джона Рёскина, но, подобно многим другим людям, вкусившим плоды нашего простого английского образования, она была совсем не приучена к чтению. Книги были написаны не тем языком, которым она пользовалась и на котором она думала. Не уверен, что за всю свою жизнь она прочла хотя бы сотню книг.
Я и сам к тому времени находился еще в процессе становления, и мне непросто было доходчиво объяснить ей мои мысли и убедить ее. Я и сам-то думал еще не вполне отчетливо. «Не все так думают», — говорила моя кузина. «Но это еще не значит, что следует вообще отказаться мыслить», — огрызался я, после чего молодая пара шла дальше в мрачном молчании, ощущая, что что-то не ладится в их отношениях, но неспособная понять, в чем все-таки дело и как все это исправить. Почему я постоянно заводил речь о чем-то ей недоступном и отвлеченном? Ведь во всех других отношениях я, в своем цилиндре, был существом вполне покладистым. И почему я так настаивал, чтоб мы занялись любовью, при том что отлично понимал полную неготовность свою к женитьбе? Но так это долго продолжаться тоже не могло. Какая-то близость, само собой разумеется, была для нас возможна, но слишком далеко заходить не следовало.
В те дни я еще не способен был осознать всю свою непоследовательность. Я, что называется, положил глаз на Изабеллу, хотел любить ее и не получать отказа. Она обречена была быть моей женщиной, желала она того или нет. Я сосредоточил на ней свои романтические и сексуальные грезы всех моих лондонских лет, и это, в такой же мере, как моя бедность, уберегало меня от незавидной участи ищущего приключений уличного фланера. С преданностью, которая была более чем наполовину ревностью, если только работа не задерживала меня в Южном Кенсингтоне, я проглатывал свой чай с бутербродами и затем отправлялся на Риджент-стрит, чтобы встретить ее и проводить домой, а в те вечера, когда она посещала уроки рисования в институте Биркбека{120}, я уж непременно шел по темной Блумсбери-сквер, чтобы встретить ее. Эти вечерние прогулки поддерживали меня физически, хотя отнимали немало времени, которое следовало бы посвятить серьезной работе. Но мне нравилась ее улыбка, ее голос, ее женственность, я любил чувствовать, в особенности пока не заходил слишком далеко, что она мне принадлежала. Я мечтал о том, что в один прекрасный день я совершу что-то необычайное, преуспею и весь мир окажется у моих ног. Ее молчаливая сдержанность уйдет в прошлое, и она поймет, что все, что я говорю, делаю и желаю, — все это правильно.