Опыт автобиографии
Шрифт:
Эти студенты-теологи готовились к легкому экзамену, который дал бы им право стать духовными лицами. Главным требованием, которое к ним предъявлялось для исполнения их высокой миссии, была способность к глубокому религиозному чувству и умение изъясняться по-валлийски, что им было дано от рождения. Их обучали «божественному» (бедный боженька!) и давали начатки гуманитарного образования, когда на Джонса находил такой стих. Они были не без амбиций. Как я узнал, они не собирались замыкаться в пределах своей секты; немного пообтесавшись, они могли бы стать проповедниками-уэслианцами{121}. А говорящий по-валлийски уэслианец мог бы служить и в Англиканской церкви. Англиканское священство всегда было открыто для людей, говорящих по-валлийски, так что для моих соседей по комнате впереди маячила заманчивая перспектива стать членами государственной Церкви. Не берусь
Уроки в мужской и женской школах я вел по собственной программе. Я учил Священному писанию на дневных воскресных уроках, играл в крикет в меру своих способностей и еще в футбол в объединенной футбольной команде и делал первые попытки приобщиться к кальвинистской методистской службе. Она была ярче и больше обращена к отдельному человеку, чем англиканский ритуал, а Рауз, тамошний священник, был красноречивее самого Джонса. Некоторые гимны затронули мою душу. Мне особенно нравился тот, что начинается словами: «Кровь агнца не искупит всех моих грехов».
Меня согревали медовые голоса, которыми хор пел эти строки, и в моем воображении возникали река Иордан, Баалоф, Ермон и Кармель.
Вновь полки мидийские Топчут нашу землю. Сокруши их, Господи, Рабства не приемлю.Но, во всяком случае, как свидетельствует сохранившееся у мисс Хили мое письмо, я понимал, что за место, хоть оно мне и не нравилось, приходилось держаться, так как денег, чтобы поискать себе что-нибудь получше, у меня не было. Мне ничего не оставалось, кроме как пробыть там, по крайней мере, еще год, чуть приодеться, подкопить деньжат, продолжать упорно писать и обдумывать способы бегства. Несколько недель подряд стояла очень хорошая погода, и я позволил всему идти своим чередом. Я без труда забыл свою романтическую привязанность к кузине, в чем сыграла свою роль ее неспособность поддерживать переписку. На какое-то время она вообще выпала у меня из памяти. Я встретил дочь священника из соседнего прихода, Анни Мередит, учительницу колледжа, занятия в котором еще не возобновлялись, мы сразу понравились друг другу и быстро затеяли оживленный флирт. Я даже, как видно из моих писем не мисс Хили, а Дэвису, хвастался этим перед ним, рассказывая, что она весьма начитанна и что «мы проводим вечерние часы на берегах реки, где я болтаю всякие глупости, а она очень умно мне возражает». Если б летняя погода устоялась и ко мне постепенно вернулись здоровье и бодрость, я забросил бы свои бесплодные литературные опыты и примирился со своей ролью второсортного помощника учителя. А проснувшись в один прекрасный день, обнаружил бы, что мне уже тридцать и я все еще обитаю в школьном общежитии.
Но здесь мой ангел-хранитель с присущим ему чувством юмора вмешался в мою судьбу. Анни Мередит вернулась в свой колледж. Жизнь в Холте с этого момента сразу поскучнела, и пришлось открывать футбольный сезон. Играл я плохо, но очень старался; заморенный интеллектуал, делающий отчаянные попытки усовершенствоваться в играх на свежем воздухе, — отнюдь не самое привлекательное зрелище. На футбольном поле мне приходилось туго еще и потому, что деревенские парни, покрупнее меня, не выносили моего английского говора и предполагаемой учености. Один сухопарый малый однажды здорово мне отомстил. Упершись плечами мне в ребра, он приподнял меня, а потом с силой швырнул на землю.
Испачкав руки и колени, я все-таки встал и попытался опять включиться в игру. Но меня охватила слабость. Все сильнее болел бок. Храбрость меня покинула. Я не мог больше бегать. Я не мог больше бить по мячу. «Я иду домой», — сказал я, забыв об игре, и мрачно вернулся в комнату, сопровождаемый недоверчивыми насмешками.
Дома мне стало совсем плохо. Я улегся в постель. Затем мне захотелось помочиться и, взглянув в горшок, я обнаружил, что он полон крови. Никогда еще я так не пугался. Что делать? Я снова улегся в постель и стал ждать, когда кто-нибудь придет.
Мне в этот вечер никто не помог, а ночью я с трудом, чуть ли не на четвереньках, рыскал по комнате в поисках воды. На другой день привезли доктора из Рексхема. Доктор обнаружил, что мне отбили левую почку.
Он был хорошим врачом, но в одном пункте ошибся, что невероятно укрепило мой престиж в Холте. Я чувствовал недомогание, меня сильно ушибли, но я отнюдь не испытывал острой боли. Он же заявил, что я ужасно мучаюсь и это
Время от времени мистер Джонс заходил взглянуть на меня, а я глядел на него со спокойствием, которое приходит к человеку, не имеющему другого выхода. Поначалу, опасаясь, что я могу помереть, и под впечатлением моего самообладания он все рвался что-нибудь для меня сделать. «Не принести ли мне какие-нибудь книги?» Он как раз ехал в Рексхем. Я сказал, что никогда не читал «Ярмарку тщеславия»{122}, а другого случая у меня, кажется, не будет. «Но зачем читать такое в вашем состоянии! — возмутился Джонс. — Чего стоит одно название! Это, наверно, очень плохая книга!»
Так я ее и не получил.
Через несколько дней он уже не был столь внимателен. Я поголадывал. Врач сказал, что мне надо еще полежать, оставаться в тепле и хорошо питаться. Джонс зашел ко мне и предложил мне вернуться домой и пожить у друзей, без жалованья, разумеется. Я объяснил, что собираюсь скоро встать и вернуться к своим обязанностям. Начинало холодать, а Джонс и не думал затопить до первого октября, так что я с болью в онемевшем боку пошел работать в классы с каменным полом. У меня начался кашель, становившийся день ото дня сильнее. Тогда я и открыл, что легкие у меня — не лучше почек, и платок, в который я кашлял, весь замаран кровью. Рексхемский доктор, который зашел проведать меня, сказал, что у меня туберкулез. Но туберкулез туберкулезом, а я все-таки решил продержаться еще полгода и вытянуть у Джонса свои двадцать фунтов. Я испытывал от этого тайное удовольствие.
2. Кровь в мокроте (1887 г.)
Тогда мы не слишком много знали о туберкулезе. Называли его чахоткой. Не догадывались, что болезнь заразна, а поскольку на нижнюю половину тела симптомы болезни никак не распространялись, ее считали подходящим сюжетом для сентиментальных романов. Вызывавший всеобщую симпатию чахоточный или чахоточная, с его (или ее) блестящими глазами, щеками, горевшими лихорадочным румянцем и возбудимостью, предвещавшей скорый конец, давали возможность безграничного самоотвержения в ответ на их, порою деспотические, требования и сочувствие со стороны тех, кто жил нормальной жизнью, поскольку болезнь эта тогда являлась неизлечимой. Так что даже ожидание скорой смерти таило в себе нечто утешительное.
В какой-то мере я и повел себя, как от меня ожидали. По мере своих сил и возможностей я изображал из себя интересного чахоточного больного, но в моей душе и теле зрели силы, сопротивлявшиеся растекавшейся по телу болезни; я еще многого ждал от жизни. Не знаю, в какой мере мой случай подтверждает нынешние представления медиков, но по тем временам он просто их перечеркивал; речь ведь идет о восьмидесятых годах. Микробы туберкулеза тогда еще не были обнаружены, но, во всяком случае, в моих легких шел некий процесс, разрушавший ткани и сосуды. Продолжалось это, по крайней мере, пять лет, достигло в какой-то момент своего апогея, а потом подошло к концу и тем завершилось, оставив меня с больными легкими. Напавшая на меня болезнь встретила сопротивление, и в конце концов я победил. В моем случае, как и во многих других, действовало не выявленное до конца сложное сплетение обстоятельств, помогающих или мешающих возможностям организма. Моя поврежденная почка замедляла процесс выздоровления, растянувшийся на многие годы. Впоследствии, начиная с момента, когда я был приговорен к смерти рексхемским врачом, обнаружившим у меня туберкулез, я выслушал еще множество сбивавших с толку диагнозов, каждый из которых то возвращал меня к жизни, то лишал малейшей надежды, но все же мне удалось осуществить мои жизненные планы, и, значит, всякий из диагнозов оказывался неправдой. Уже в 1900 году, когда я строил дом в Сандгейте, намеренно обратив его на солнечную сторону, я расположил спальни, гостиные, лоджии и кабинет на одном этаже, поскольку предполагал, что буду сидеть в инвалидном кресле и только так передвигаться из комнаты в комнату. А тем временем мое природное здоровье восстанавливалось, стараясь вернуть меня к нормальной жизни.