Опыт автобиографии
Шрифт:
К откровенному эротизму «Новый Макиавелли» не имеет ни малейшего отношения. Это — новая вариация на тему повестей «Любовь и мистер Льюишем» и «Морская дева». Суть его в резком конфликте между общественными интересами и возвышенными порывами романтической страсти — симпатии всецело на стороне страсти. Похожая на Марселу героиня «Морской девы» осталась, но русалка превратилась в гораздо более убедительную особу, а любовники теперь не умирали при лунном сиянии, но ехали в Италию, где пробовали себя в литературе. Там есть несколько хороших портретов, один или два недурно написанных пассажа и забавное описание настоящего пожара на одном званом обеде, который давал Каст и на котором я присутствовал. Сам же роман довольно слабый.
Я не баловал ни себя, ни публику художественной порнографией и не нападал на то, что считал нравственным. Мне было не в чем себя упрекнуть, и я не подозревал
Не желая оставлять своих изысканий, я простодушно решил, что могу охватить все смежные проблемы. Я пришел к выводу, что половая жизнь начинается в отрочестве, и именно этому открытию отрочество и посвящено. Кроме того, я решил, что, раз уж она началась, откладывать ее — бессмысленно. Мне казалось нелепым, что молодые люди мучаются невысказанными желаниями; что, скованные деспотическими запретами, вслепую, учась на ошибках, они обретают сексуальный опыт. Примером искусственно затянувшейся невинности, конечно, послужила моя история с первой и второй женой. Мне все больше претило целомудрие, то есть, по сути, замаскированное воздержание. Я был уверен и утверждал, что для нормального человека невозможна физическая и душевная гармония без активной сексуальной жизни, которая столь же необходима, столь же насущна, как свежий воздух и свобода движений, и ни разу не имел повода изменить свое мнение.
Выяснилось, однако, что проповедь активной, свободной и здоровой любви — как задолго до меня понял Платон — не может быть прямой, прямолинейной. Приходится снабжать ее оговорками. Некоторые, но не все, я вынес на обсуждение. В обществе, где ограничение жизнедеятельности было нормой, отмену традиционных половых запретов пришлось чем-то компенсировать, и потому мне пришлось подкрепить свои доводы пропагандой неомальтузианства. Я взялся за нее в «Предвидениях» (1901) и открыто писал об этом тогда, когда неомальтузианство совсем еще не было таким общепризнанным, как сейчас.
Теперь мне кажется, что в некоторых ранних статьях о сексуальном раскрепощении, ввязываясь в споры из-за частных условностей, я не смог ухватить суть вопроса. Я осуждал неразумную систему подавлений и запретов, нисколько не считаясь с тем, что запреты эти столь же неразумны, сколь и естественны. Прислушиваясь только к одному роду инстинктов, я не давал слова другим. Я не задумывался, почему, собственно, раскинута та сеть отвергаемых мною ограничений, в которую угодили счастье и радость. Несмотря на свой горький опыт, я пренебрег тягой к сосредоточенности в любви, а значит, и собственничеством, и властностью, и ревностью, и ненавистью к вседозволенности. Подавляя их в себе самом, я не желал принимать их во внимание, когда спорил.
Но споры и дискуссии заходили все дальше, и внимание мое, едва ли не против воли, обращалось назад, к тем глубинным свойствам человеческой натуры, которые стоят на пути бодрой и здоровой «вседозволенности». Мне пришлось подумать о ревности. Все это хитросплетение запретов, ограничений, оговорок и страхов можно было объяснить развитием и экспансией ревности. Ревность не может быть разумной, но она ничуть не меньше, чем страсть, определяет наши поступки. Ревность — это не просто вражда между соперниками. Ревнивыми бывают и родители, и посторонние, и общество.
Я решил рассмотреть проявления ревности. Когда-то я читал «Происхождение человека» Ленга{172} и Аткинсона (возможно, под влиянием Гранта Аллена{173}), и эта книга разъяснила мне многое. Я узнал, что примитивные табу, обуздывая и направляя в нужное русло ревность самых сильных мужчин, способствовали становлению племени. Я увидел, что человеческие сообщества, создавая особые институты, управляющие ревностью, постепенно
Мне, естественно, хотелось бы показать, что размышления мои с самого начала были совершенно ясными, последовательными и целенаправленными; не будь у нас в семье обычая хранить письма и собирать записи, о котором я уже упоминал, я бы так и поступил. Сейчас никто бы и не вспомнил о моих колебаниях, если бы не этот архив. Союз с лейбористским социализмом не очень повлиял на мои романы и повести, но нашел отражение в разных памфлетах, беседах и письмах.
Сперва разберем романы. Они достаточно последовательны. Тема ревности преобладает в «Днях кометы» (1906). Мимо Земли пронеслась комета, и человеческие отношения обретают чистоту и покой, ревность же — а с ней бедность и войны — вообще исчезают. Ревность составляет зерно конфликта и в «Страстных друзьях» (1913), в «Жене сэра Айзека Хармена» (1914), а в «Браке» (1912) я вновь писал о противоречии между смелыми планами и велениями страсти, которое послужило сюжетом трех более ранних повестей «Любовь и мистер Льюишем», «Новый Макиавелли» и «Морская дева». Во всех этих книгах внимание сосредоточено не на характерах, а на столкновении естественных, целесообразных мотивов с миром социальных условностей и косных установлений. Действующие в них персонажи, таким образом, — скорее обобщения, типажи, а не яркие индивидуальности. Ничем иным они бы стать не могли. По причинам, которые я объясню позже, мой вклад в жанр «романа-дискуссии» об отношениях мужчин и женщин стал меньше, когда началась война. Кристина Альберта из «Отца Кристины Альберты» (1925) — гораздо более живая, чем Анна Вероника, да и мораль ее куда проще, но времена изменились и на этот раз не раздалось ни одного возмущенного голоса. Обозреватель из «Спектейтора» и многие другие после 1909 года успели умереть. В этом отношении либерализация свершилась.
Еще три моих произведения можно отнести к спорам о поле — «В тайниках сердца» (1922), где я размышляю не столько о ревности, сколько о любви как источнике или утрате энергии, и, в меньшей степени, «В ожидании („Между тем“)» (1927), где мысли эти перемешаны с другими, но похоже само их направление. Возможно, мы еще поговорим о разноречивой проблематике этих двух книг. В обеих ставится вопрос, может ли женщина вообще быть достойным членом общества, а если может, то какова ее роль; позднее эта проблема представлена inter alia [12] в «Мире Уильяма Клиссольда» (1926). В завершающей части этой работы намечен один женский персонаж, «Клементина», настолько реальный и курьезный, что он стоит особняком и выглядит нечаянной шуткой.
12
Наряду с другими (лат.).
Перейдя от романов к многочисленным документам, памфлетам и письмам того периода, я обнаружил, что в них взгляды мои и мнения гораздо менее связны. Начал я хорошо, но вскоре сбился, запутавшись в политических и пропагандистских вопросах. Вполне откровенное изложение идей я нашел в докладе, прочитанном мною в фабианском обществе в октябре 1906 года и озаглавленном «Социализм и средние классы». В нем я прямо заявляю, что «институт брака не более незыблем, чем соревновательный индивидуализм», и весь он призван это доказать. Позже я опубликовал его вкупе с другой статьей, появившейся в «Индепендент ревью» («Социализм и семья», 1906), и здесь формулировки, мягко говоря, более сдержанны. В обеих статьях я ратовал за институт, к которому ведет разрушение семейных связей, — за общественную опеку над материнством. Должна ли эта опека обеспечиваться каким-нибудь брачным контрактом или распространяется на всех матерей без исключения, я толком не решил. Есть факторы отцовского воспитания и евгеники, о них тоже нужно подумать. Жаль, что такие затруднения мешали мне определить свою позицию; вообще же тексты довольно разумны.