Опыт автобиографии
Шрифт:
А теперь, отстояв исключительность и интеллектуальность моих произведений, я признаю, что по большей части писал небрежно и наспех. Только в одном или двух романах очень важен сам человек, и то, как сказал бы Дэвид Лоу{179}, это портрет шаржированный, а не дотошное описание, которого жаждет Генри Джеймс. Такие шаржированные портреты — и Хупдрайвер в «Колесах Фортуны» (1896), и мистер Полли в «Истории мистера Полли» (1910). Дядя и тетя из «Тоно Бенге» (1909), один или два второстепенных персонажа из «Мечты» (1924), «Отца Кристины Альберты» (1925) и «Бэлпингтона Блэпского» (1933) — тоже карикатуры, которых я не стыжусь. Теодор Бэлпингтон не хуже Киппса, но я сомневаюсь, что у кого-то из них хватит жизнеспособности, чтобы выстоять в иных общественных условиях. Через несколько десятилетий их, вероятно, не смогут понять; скажем, снобизм Киппса или ученое невежество мистера Полли могут стать непостижимыми. В «Мечте» я пытался показать, как более счастливые потомки увидят нашу нынешнюю жизнь. Этот роман того же рода, что и «В дни кометы».
Опыты с тем, что я назвал романом-диалогом, лишь один из путей, по которым я пытался
«Самовластье мистера Парэма» (1930) — довольно дерзкая карикатура не на отдельного человека, а на образ мыслей типичного английского империалиста университетского толка. Можно было посвятить ее, скажем, Л.-С. Эмери. Она до сих пор меня развлекает, но мало кто со мною согласен. Реальность с тех пор превзошла литературу, и после того, как Мосли{180} резвился в Альберт-Холле со своими чернорубашечниками, затеи Парэма кажутся образцом сдержанности и здравомыслия. «Люди как боги» — откровенная карикатура на некоторых известных современников. Нарушил я каноны и в другом романе, которым я доволен, хотя приняли его прохладно; это — «Мистер Блетсуорси на острове Рэмпол» (1928). Когда я писал и его, и «Люди как боги», и «Самовластье мистера Парэма», я веселился от души. Остров Рэмпол, по сути дела, — карикатура на все человечество. Хорошо бы узнать, что хоть кто-то читает эти три книги. Мне кажется, пресса их в свое время проглядела.
Пристальное изучение людей — удел зрелости, философское занятие. Ранняя юность у меня так затянулась, заняла такую часть жизни, я так долго знакомился с миром, что интерес к индивидуальному стал играть свою роль довольно поздно. Мне было необходимо восстановить общую картину жизни, чтобы позже сосредоточиться на том, как втиснуть в нее отдельного человека. Теперь частное бытие интересует меня больше, чем когда бы то ни было. По мере того как человечество будет осваиваться в зарождающемся сейчас новом Мировом государстве, человеческий ум все дальше отойдет от жестких требований борьбы; по мере того как сама концепция Мирового государства определит их образование и поведение, утихнут споры о самом насущном и главным станет интерес к индивидуальным различиям. Но тогда, конечно, люди разрешат себе более прямые высказывания, а беллетристика лишится своей власти над умами.
Наши запреты на обсуждение в печати живых людей давно устарели. Почему Дэвиду Лоу позволено с помощью карандаша говорить о них все что угодно, а я должен заявлять, что все персонажи романа вымышлены? Я сомневаюсь, что в будущем роман станет играть такую уж важную роль в интеллектуальной жизни — ведь мы сможем свободнее говорить о конкретных, здравствующих людях. Если роман выживет, наверное, он станет более явно карикатурным — шаржированным комментарием к общественной жизни или шаржем на каких-то отдельных людей, а может, он изживет себя и место его займут более глубокие и честные биографии и автобиографии. Рассказы, притчи, анекдоты будут сочинять по-прежнему, но это — другое дело. Племя глуповатых юнцов, оповещающих, что они пишут роман, исчезнет, как исчезли глуповатые юнцы, слагавшие эпическую поэму. В мое время роман обычно замышлялся как «трилогия». Кто знает, не захотят ли в 1950 году безрассудные молодые люди пройти по следу Литтона Стрейчи{181} и Филипа Гедаллы{182}, замыслив монументальную биографию. Они создадут необъятную мозаику мнимой реальности, галереи портретов, являющих нам современную историю в возвышенном виде.
Кто станет читать роман, если разрешат писать биографии? В этой автобиографии я ставлю опыт, хотя и робкий, над биографическими и автобиографическими материалами. У такого занятия много ограничений, которые не идут на пользу художественной стороне, и все же биография
Кроме «Тоно Бенге» к настоящим романам можно отнести только «Мистера Бритлинга» и «Джоанну и Питера». И там и там вполне здраво изображена современная жизнь. «Мистер Бритлинг» имел огромный успех, особенно в Америке, где доход от продаж составил 20 000 фунтов; так же было и с «Тоно Бенге»; а вот роман «Джоанна и Питер» так и не получил должного признания. Мне он гораздо больше нравится, чем «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна».
Даже «Тоно Бенге» не слишком крупная уступка Генри Джеймсу и его концепции, согласно которой романист должен старательно передавать чувства и обрисовывать характеры. Бесспорно, это роман, но скорее экстенсивный, чем интенсивный. Герои здесь представлены только как часть той или иной сцены. Я замышлял социальную панораму в духе Бальзака. Дух этот помог создать множество замечательных, умных книг, и в художественном, и в интеллектуальном смысле, и по сей день доказывает стойкость честолюбивых писателей, создающих эпохальные полотна, чаще всего грубые или банальные по стилю, легковесные по замыслу. Не представляю, как смогут они выдержать спор с настоящим историко-социальным исследованием. «Сага о Форсайтах», широко задуманная картина преуспевающего английского класса, написанная одним из его представителей, не так хороша и убедительна, как мог бы стать набор беспристрастных биографических зарисовок. Тщательное изучение архивов начала девятнадцатого столетия превратило бы саму «Человеческую комедию» в легковесное чтиво. Впрочем, «Война и мир» может оправдать приукрашивание и оживление истории вымышленными событиями и чувствами.
Признаюсь, для всего, что я хотел бы сделать, жизнь слишком коротка. Не думаю, чтобы я боялся смерти; просто хочется, чтобы она немного задержалась. При естественном ходе событий я, пожалуй, сочту себя счастливчиком, если проживу еще лет двенадцать, и буду в полном блаженстве, если протяну еще двадцать лет в здравом уме. В этот срок я худо-бедно уложился бы. Настоящая биография требует гораздо больше времени, не говоря уж о прочих замыслах. Я ведь знал невероятно интересных людей, о которых был бы рад написать. Жаль. Если бы мне предоставили лет сорок, я сумел бы использовать каждый день и записал бы многочисленные сокровенные наблюдения над людьми, отражающими перемены ценностей и условий; но, боюсь, не успею. Зарисовки эти должны быть многочисленными. Чтобы отобразить переменчивые реалии, надо использовать много материала. В непостоянном мире к портрету нужен фон; надо показать, откуда идет свет. Здесь, на странице 265, я заверяю недоверчивого читателя, что долго и прилежно пытался сократить ее до квинтэссенции.
Глава VIII
НАКОНЕЦ СТАНОВЛЮСЬ НА НОГИ
1. Беседы у домашнего очага (1894–1895 гг.)
Я пытаюсь написать автобиографию, и, скажу снова, пишу я как для читателя, так и для себя самого. Вспоминая первую женитьбу и развод, разбирая тогдашние бумаги, я, тоже читатель, много узнал о себе и счел естественным перейти от давних и основополагающих размышлений и дел к тому, как они отразились в моих романах и в сплетнях о моей личной жизни. Рассказ об этих романах (и псевдороманах) я довел до нынешнего времени. Отступления мои принесли пользу: они, так сказать, стали запасным путем, туда можно перегнать то, что в ином случае усложнило бы главную линию рассказа. Ведь я хочу рассказать, как развивался мой разум, как постепенно возникал новый взгляд на мир, как плановая перестройка человеческих взаимоотношений в форме Мирового государства стала и целью и поверкой моей деятельности в той же мере, как Ислам — цель и поверка для мусульманина, а Царство Божие и спасение — для искреннего христианина. С тех пор как в моей жизни укрепилась основная идея, жизнь эта (по крайней мере психологически) стала религиозной, я уже служил не себе. Словом, главное здесь — воссоздать такое мировоззрение. Попытаюсь по мере сил это сделать в последней, решающей главе, в каком-то смысле завещании, которую я назову «Идея планируемого мира».
А до того, как я приступлю к ней, нужно рассказать много всяких историй, иначе будет непонятно. Мою борьбу за самостоятельность я описал только наполовину; и вот возвращаюсь к обстоятельствам, вслед за описанием которых я углубился в анализ моих любовных порывов и дел, а именно — к началу 1894 года, когда в двадцать семь с половиной лет я покинул дом № 4 по Камнор-Плейс в Саттоне и, бросая вызов обществу, стал жить во грехе на Морнингтон-Плейс, а потом — на Морнингтон-роуд.
Последнее десятилетие XIX века оказалось на редкость благоприятным для молодых писателей: и моя удача — часть общей удачи целого поколения. Нас было много, пришедших ниоткуда и сумевших «зацепиться за борт». Царство Диккенса и Теккерея, царство их наследников и подражателей, черпавших у них вдохновение, уходило в прошлое. Они истощили ту почву, которая взрастила тип романа, доведенный ими до совершенства, точно так же, как лорд Теннисон (умерший только в 1892 г.), творец Артурова цикла, выжал все, что можно, поэтическое из современной ему буржуазии. Слава великих викторианцев, как тень могучих лесных деревьев, осеняла целое поколение, но теперь, когда забрезжил свет, у любого побега и былинки появился шанс, при том условии, что они другой породы, чем предшественники. После пожара на пепелище поднимается иной лес. Привычку к чтению переняли иные классы, с иными потребностями и запросами. Они не понимали и не ценили стиля Троллопа{183} или Джейн Остен, тонкой сатиры Теккерея; не принадлежали к «правящим классам», о которых писала миссис Хэмфри Уорд. Мрачные страсти и запреты, царившие в краю сестер Бронте{184}, или в Уэссексе Томаса Гарди и Девоншире, никогда не касались их, и даже диккенсовские настроения уже не проникали в их повседневность.