Опыт автобиографии
Шрифт:
А вот имя «Кэтрин» ей нравилось, и, как рассказывал я в «Книге Кэтрин Уэллс», она приберегла его для литературы. Там я собрал почти все, что она писала, а в предисловии дал оценку ее почти не замеченному, но весьма незаурядному дарованию. Писала она иначе, чем я, очень это подчеркивала и никогда бы не воспользовалась моим именем или влиянием, чтобы опубликовать свои не слишком многочисленные сочинения. Мы принадлежали к разным школам. Скажем, она неумеренно восхищалась Кэтрин Мэнсфилд{159}, а меня сдерживало ощущение явственной узости этой писательницы; она питала склонность к Вирджинии Вулф{160}, на чьи изыски я всегда смотрел холодно. Ей нравилась тонкая выдумка в духе Эдит Ситуэлл{161}, к которой я отношусь с тем же добродушным безразличием,
Вероятно, Кэтрин Уэллс не входила в нашу семью, не сливалась с нами. Тихая, утонченная гостья, поселившаяся у нас, ускользнула от грубых прозвищ, карикатур, компромиссов, которые навязала бы ей роль мисс Дольки или роль Джейн. Она не входила целиком в наш союз. Иногда я бросал на нее беглый взгляд; она смотрела на меня карими глазами Джейн — и исчезала. Все, что я о ней знаю, я рассказал в этой книге. Много позже, после войны, когда позволили сбережения, Кэтрин Уэллс сняла в Блумсбери квартиру, которой я так и не видел. Она объяснила мне, для чего ей это нужно, и я все принял; в тайной квартире, удаленной от жизни, вращавшейся вокруг меня, она размышляла, мечтала, писала, бесконечно и бесплодно искала чего-то, что казалось ей утерянным, упущенным, оставшимся в стороне. Там работала она над замысловатой, путаной повестью, которой не было конца, переписывала, оттачивала. Там воплощалась ее мечта об острове красоты и совершенства, на котором жила она одна, бывала этим счастлива, а иногда — просто одинока. В ее мечте жил возлюбленный, который так и не появился. То был голос, следы во влажной траве, розы поутру…
За год с небольшим до последней болезни она бросила эту квартиру и оставила незавершенной книгу.
Как видите, брак у нас был достаточно своеобразный. Странности его не ограничивались полным доверием в делах и чудаковатой игрой фантазии, тем отдохновением ума, о котором я говорил. Два ни в чем не похожих мозга напряженно решали самую важную жизненную задачу, поставленную друг другу. В конце концов мы ясно поняли, что наши физические реакции и умственные реакции глубоко различны.
Джейн считала, что я вправе распоряжаться собой и что судьба жестоко обошлась со мной, связав меня сначала с невосприимчивой, а потом — с чересчур хрупкой спутницей. Она была беспристрастней, последовательней и гораздо разумней меня. На положение свое она смотрела с той же отвагой, открытостью, самоотверженностью, с какими встречала любые передряги. Ревность она подавляла, предоставляя мне столько свободы, сколько я хотел. Как и я, она чувствовала, что при всей своей сложности союз наш уже неуязвим; мы срослись, вросли друг в друга, и она, возможно быстрее меня, поняла, как мало нужна нам монополия на страстную близость. Пока мы начинали борьбу за место в жизни и всеобщее освобождение, проблема эта едва ли могла воплотиться на практике. У нас не было ни времени, ни сил на плотские похождения. Когда же я обрел успех и досуг и смог повсюду ездить, расширил круг знакомых, стал общаться с не признающими условностей интересными людьми, мне не пришлось себя ограничивать. Тело, набиравшее силу и здоровье, стремилось к полноте и красоте взаимной страсти. Именно такое вожделение царит в книгах Лоуренса{162}. Сам я не ставил это вожделение так высоко. Если бы я мог, я бы подыскал ему оправдание, но только не ценой того совместного вызова миру, который некогда бросили мы с Джейн.
После 1900 года наше с ней согласие увеличивалось; наш modus vivendi был достаточно прочен, чтобы продержаться до конца жизни, но безупречным его не назовешь. Бегство личности Кэтрин Уэллс из нашего союза — только одно из проявлений его несовершенства. Заметим, что участились и мои эскапады в духе Дон-Жуана от интеллигенции. Я пишу о том, как мы понимали друг друга, потому что хочу воспроизвести все существенное в моей жизни; это — попытка адаптации, но не образец для подражания. Всякая жизнь несовершенна: несовершенство превращается в наказание только тогда, когда превышает порог терпимости. Сумев сделать терпимыми собственные несовершенства, мы вряд ли кого-нибудь обидели. Я думаю, что такие соглашения между не очень совместимыми, но близкими по духу людьми должны бы участиться в нашем движущемся вперед мире, в котором все больше утверждается индивидуальность. Чем она своеобразней,
И однако, всякий нормальный человек естественно тяготеет именно к единственной и совершенной привязанности, при всем ее напряженном собственничестве и всей иррациональной ревности. Фаза, которую я назвал разбросанностью, неустойчива и преходяща; полного промискуитета нет и быть не может, всегда кого-то предпочитают, и никто не застрахован от того, что предпочтение стремительно возьмет верх над всем остальным. Случайная связь — всегда на скользком пути. Французы с их нелепой логичностью различают passade, взаимную тягу, которая может овладеть любой парой, и настоящую любовь. Теоретически меня ожидали passades.
Но жизнь и латинская логика всегда расходились. Так разграничивать нельзя. Нет ничтожных увлечений, есть просто разные оттенки и степени. Частая смена passades еще неприятнее женщине, чем мужчине, женщина гораздо лучше сознает, как не нужна ей беспорядочная плотская любовь. Она отдает себя, даря не только тело, но и личность, и вправе рассчитывать на большее, чем то, что она получает. В сущности, такая любовь ущербна для обеих сторон; люди не отдают себя друг другу. Иначе было бы проще простого компенсировать несовместимость темпераментов при помощи умелых проституток.
Конечно, мы с Джейн верили в возможность подобного решения, хотя не так грубо и прямо. Если бы мы думали иначе, нам вряд ли удалось бы жить в согласии. С другой стороны, есть немало мужчин, полагали мы, и немало женщин с излишком сексуальной энергии и фантазии. И там, и там существуют неугомонные души, ищущие разнообразия. Что может быть разумнее для них, чем отыскать и утолить жажду друг друга?
А все прочие пусть живут так, как раньше.
Однако, если не брать в расчет какие-то редкие исключения из правил, так, как раньше, не получается. Когда соединяются мужчина и женщина, преображаются два мира. Преображение это может различаться по степени, но оно неизбежно. Было бы поистине удивительно, если бы природа, при всей своей беспечной экстравагантности, распорядилась как-то иначе. Доброму нраву и чуткому сердцу Джейн, нашей безграничной нежности друг к другу еще предстояло пройти серьезное испытание. Достаточно сказать, что они его выдержали.
4. Как я пишу о проблемах пола
А теперь, наверное, самое время вспомнить хотя бы вкратце те мои сочинения, которые связаны с отношениями мужчин и женщин. Эти книги и записки выросли прямо из моих личных проблем. По большей части это — парафраза, обобщение, попытка определить, типичен ли мой случай.
В моих ранних произведениях темы пола просто нет — тогда я чувствовал, что не знаю об этом ничего, достойного передачи. Свои проблемы я пытался распутать по-своему, стыдливо, но, чувствуя, что по-прежнему ничего в них не смыслю, начал задавать вопросы.
Наверное, по мере того как река забвения будет поглощать мои писания, в самую первую очередь исчезнут те очерки, рассказы и романы, в которых речь идет об отношениях полов. Если что-то и останется, то в виде цитат, как пособие для прилежных исследователей. В свое время сочинения эти сделали свое дело, но время их давно прошло. Там были главным образом критика, неразрешенные проблемы, протесты против ограничений и запретов, словом — всевозможные «А что такого?». Они помогли освободить поколение от рамок условностей и на том себя исчерпали. В эстетическом плане они не представляют особой ценности. Никто не будет читать их ради удовольствия.
Повесть «Любовь и мистер Льюишем» была опубликована в 1900 году. «Любовь» в этой книге — это в высшей степени наивный отклик юного, девственного воображения, а содержание, в сущности, сводится к «схеме карьеры» и ее крушению. В повести, которую я назвал «многоголосной фугой», борются две тенденции. Мистер Льюишем, как и я, — учитель и молодой ученый, и затруднения его — такие же, что и у меня. Но у него есть ребенок. Из любви к Этель Льюишем вынужден изменить «схеме» и остепениться. Семейная клаустрофобия, страх замкнуться на собственном доме, которые испытывал я и которые, вероятно, сыграли свою роль в моем отъезде из Саттона, ясно видны в этой книге. Когда я ее писал (1898–1899), я не соотносил сознательно историю мистера Льюишема со своими собственными обстоятельствами, но, по всей видимости, эта фобия жила где-то в подсознании. Позднее, в 1910 году, она вышла на поверхность, и я продал дом, ибо почувствовал, что иначе я никогда оттуда не сдвинусь.