Оренбургский платок
Шрифт:
Чудится, ни под каким видом не слышит.
Только подумала я, что не слышит, а он, чисто тебе в пику, посерёдке комнаты стал хорошим столбом и спокойно так входит в ответ. Будто никакой молчанки и шнырянья не было и в помине:
– Нет. Из нетронутых буду я. Не состоял и дня в семейной должности. Но жутко позывает. Оченно чувствительно кизикает меня это дело. Таких в Саракташе и в округе на две тыщи вёрст не водится. Холостой – полчеловека! А в немецкой стороне цена холостому и того плоше. Знаете, как у немцев будет холостяк?
– Скажете – узна?ю.
– Альткинд.
– Ну, на что эдако стращать-то себя? – Жалость берёт душу мою в мягкие коготочки. – Повстречаете ещё.
– В моём возрасте уже... На танцульки с чужими внучками не понесёшься. Зазорно да и некогда... Всё то война, то работа... Ждучи поп усопших, да и сам уснул. За беготной за работой за моей – а, поперёк её! – так вот скапустишься и жениться позабудешь. А ну грешен. Манит, чтоб и жена была при мне в ясной наличности, и детишки чтоба святой окропляли водичкой своей мне коленья по праздникам. Хоть бы одинёшек колосочек выколыхати на разводку... Дооо-ро-го бы дал, абы до внуков до своих докашлять. Эвона какой я наполеонище! А сам же, каюсь, боюсь вашу сестру. Будто землетрясения векового!
– Помилуйте! Да откуда у вас всё эти страхи? Вы ж и дня не служили в семейном звании!
– Если б я ещё не слышал. Не закладывайся за овин, за мерина да за жену! Железо уваришь, а злой жены не уговоришь. Была жена, да корова сожрала; да кабы не стог сена, самого бы съела! О! Или... Дважды жена мила бывает: как в избу введут да как вон понесут! Э как! Это в большую редкость, какой супружник без претензиев к хозяйке. А то только слышишь: пила деревянная, кочерга калёная, гусыня шипучая... Чего-чего ни слыхал, а всё ж туда зовёт, к пилке. Устал, поверите, бояться. Вот насмелился, глядючи под заступ, криводуй несчастный.
– Да-а, – говорю я тихо. – Года ваши не мальчиковые. За полста занесло?
– А то! Ещё... Не в прошлую вот весну, не в ту – а в по-за ту ещё весну... Навпрочь отгодился!
– Захолостовались...
– Захолостовался, вселюбезная Анна вы Федоровна...
Он зачем-то наклонился к сапогу, поднялся скалой и только со всего саженного плеча аааах! вилкой в стол и нехорошо так засмеялся, запоглядывал, как вилка, что на палец вбежала в доску, по-скорому кланяется то в его, то в мою сторону:
– Два удара – восемь дыр!
На всякую случайность отхлынула я подальше к порожку. Спрашиваю:
– Это что ещё за фантазия на вас наехала?
– А такая моя фантазия, Анна вы свет Фёдоровна... Нету у вас друга ближе платка. Никуда-то он, во всю голову цветок, не уйдет от вас, не уйди сами... Так нету, – он тяжело провёл широкой, на манер лопаты, ладонью по совсем лысой голове, – так нету и у меня, пня кудрявого, подруги против этой щербатой вилки. Всю послевоенку раструсил я по командировкам. С начала ещё войны и до сёдни при мне за голенищем жила. Всегда кормила меня эта вилка два
Он подал мне свою вилку.
Смотрю, на черенке гвоздком так наискоску взято:
«Сталинград. 26.10.41 – Берлин. 10.5.45».
– В такой час прокормить! – ахнула я.
– И потом... Привык, знаете, как к живому к человеку. Ну да ладненько... Ну что мы всё про меня да про меня? Полно про меня. Давайте – про нас. Не надоело вам с одними с этими стенами? Не кусаются? Что б вам да не пойти за меня?
«Однако прыткий, – думаю. – Как просто... Такому легкодушному посвататься, что воды попросить напиться».
– А зачем, – в ответ это я, – именно вот мне, чужемужней жене, вы всё это говорите? На что я вам, если по-хорошему, пятая дама в колоде? Да с двумя ребятишками? Ну на что вам старая коряга? В Жёлтом у нас беда эсколь вдовушек-одиночек и подмоложе, и послаще глазу!
– Я множко раз видел вас на улице со стороны. Потому я и здесь. А ещё... Именно вас люди богато хвалили. Жену выбирай и глазами и ушами.
– С бухты-барахты кидаться в такой омут? Да вы вовсе из ума выпали! Иль вы до сегодня и разу не учёны, как это слушать людей? Людям что карася повернуть в порося, что из мухи выработать слона. Дорого не возьмут. Люди нахвалят, а меня в полной в точности вы не знаете... А мне палец под зубы не клади. Кусаюсь по первому разряду.
– Мне нравится, как вы разговоры разговариваете. Не выхваляете себя... Меня предупреждали, что ответите на первый раз с ядком. Но сразу же успокоили: не бойтесь её, она не какая там вообще Гюрза Питоновна, а до крайности добрая...
– Была добрая, да вся вышла! – окрутела я.
Убрался с моего он духа на нолях.
Ишь, короед окаянный, утешил! Не какая там Гюрза Питоновна!.. А чтоб тебя бага-яга в ступе прокатила до самого до Саракташа!
На дворе уже рядилась весна.
Под окнами темнел грязный снег.
Я лежала с гриппом.
С вечера трудная была температура. Жар. К свету вроде помягчело.
Вижу: дверь под слабой пружиной приоткрылась на палец, ясно нарисовалась Пушкова лапка. Под её рывком дверь насилу подалась ещё. Неслышно, без звука серой лентой втёк отощалый гулливый коток наш.
Уже при солнце (полоска его отогревалась ещё живым вечорошним теплом на оконном боку печки) заявился рыцарь ночи со свидания с грязными ногами. Вытер об тряпку у порога, выгорбился в беге. Толкнулся в протянутую руку мою, трётся. Как же, соскучился за ночку...
Коты – ну хитрая что да ласковая публика. И умнющая же!
Потёрся с минуту какую, поворковал, будто просил прощения за шалые ночные вольности во дворе с блондинистой вавилонской блудницей Сонечкой Вовк (они «дружили домами»). И снова на улицу, к бедовой к соседушке Сонечке.
Только его и видали.
В марте и котов забота сушит...
Едва пропал с виду Пушок мой, слышу, стучат.
– Сынок, Сашоня, – отрываю парня от уроков; на высоких тонах он учил взубрятку какойто стишок. – Сынок! Глянь-ка, кому это мы край спонадобились там.