Ориенталист
Шрифт:
На самом деле непонятно, что именно удалось тогда получить Льву, потому что всю жизнь он говорил о собственных документах неправду. Чего стоит одна история о том, как он ухитрился выдать за американский паспорт свой билет на пароход в Америку, а потом еще объявил покровительствовавшим ему фашистам, что будто бы «добровольно отказался от имевшегося у него американского гражданства». Но факт остается фактом: той весной он в самом деле получил какой-то документ, заменивший ему выданные в Грузии бумаги. Кроме того, им с отцом выдали в полиции так называемый паспорт Нансена [99] , на который имели право все эмигранты. Лев получил его, вероятно, в марте 1922 года и, по меньшей мере, до 1930 года делал ежегодные отметки в нем, приходя в представительство Лиги Наций в Германии, в приемную Верховного комиссара по делам беженцев, — это выяснил один из берлинских журналистов еще в 1930 году. Сам нансеновский паспорт Льва мне так и не удалось разыскать, однако он был, вероятно, точно таким же, как у его одноклассника Александра Браиловского (ставшего впоследствии Алексом Браиловым), а его паспорт мне показала Норма, вдова Александра, вытащив из старой папки. Паспорт этот лежал там рядом с фотографиями 1920-х годов, на которых можно было увидеть и молодого Льва и других русских гимназистов в Берлине: Лев выглядел не менее жизнерадостным, чем остальные старшеклассники, разве
99
Паспорт Нансена — международный документ, который удостоверял личность собственника и впервые начал выдаваться Лигой Наций для беженцев без гражданства.
«У голода сто различных оттенков, и существует сто разных способов скрывать его, — писал Лев, вспоминая первые годы жизни в Берлине. — А мне приходилось утаивать свой голод, свою жажду, свои нестерпимые желания. Причем сегодня я даже не смог бы объяснить, зачем я это делал. Это чаще всего не был чисто физический голод, хотя он меня тоже порядком донимал». Он давал определения различным видам или оттенкам своих желаний, которые старался скрыть от своих одноклассников. Например, его мучила «жажда одежды»: ведь невозможность хорошо одеваться страшно ударяла по его самолюбию заправского денди. Лев ни разу не видел, чтобы его отец, носивший подчеркнуто неброские, однако весьма элегантные вещи, хотя бы однажды «вышел на люди» в невыглаженном костюме и в не начищенных до зеркального блеска черных ботинках. Теперь же и костюм, и ботинки Абрама выглядели поношенными, но заменить их было нечем. До сих пор одежда в известном смысле спасала их: в самые, казалось бы, рискованные моменты их странствий у старшего Нусимбаума обязательно находился очередной зашитый в поясе золотой рубль или же нефтяная облигация. И вот теперь было потрачено все, а жили Нусимбаумы в таких местах, где к бедным пришельцам с Востока относились не слишком доброжелательно. Когда обстоятельства делались совершенно невыносимыми, Лев, по его воспоминаниям, ложился на кровать и засыпал.
Еще одной разновидностью голода или жажды он называл желание жить в своей собственной квартире, ведь любой домовладелец за задержку арендной платы мог изгнать подозрительного иностранца, а этим самым подозрительным иностранцам, вроде Нусимбаумов, даже нечего было возразить [100] . Кроме всего прочего, Лев был еще очень молод и у него возникали желания, типичные для человека его возраста. Так, серьезным испытанием стала для него «жажда кино». Большую роль тут играло уязвленное самолюбие, когда он, скажем, не имел возможности пойти в кино с одноклассниками. Или перед самым сеансом билет в очередной раз дорожал, и оказывалось, что у него недостаточно денег. А его соученики ходили в кино очень часто. Берлин был тогда охвачен прямо-таки страстью к кинематографу.
100
Существует целый пласт русской эмигрантской литературы, содержащей бесконечные жалобы на берлинских квартирохозяев, но лучше всех запечатлел их Набоков в своих берлинских произведениях, особенно в «Даре». — Прим. авт.
В годы германской революции Берлин превратился одновременно в Голливуд и в Бродвей Европы. Берлинцы толпами ломились в «храмы грез», принадлежавшие киностудии УФА, — эти кинотеатры располагались на фешенебельной Курфюрстендамм, улице дорогих и элегантных магазинов. УФА — ведущая кинокомпания страны — была основана в 1917 году, для выпуска пропагандистских фильмов. В начале 1930-х годов УФА стала ведущей кинокомпанией Европы, выпускавшей уже не столько пропагандистскую, сколько развлекательную продукцию и имевшей тесные связи с американскими «Метро-Голдвин-Майер» и «Парамаунт», чьи фильмы она прокатывала в собственных кинотеатрах. Это давало зрителям возможность на время уйти от действительности, от всего того хаоса, который принесла война. Огромные натурные съемочные площадки в Бабельсберге, пригороде Берлина, могли достойно конкурировать с голливудскими, на них создавались грандиозные кинематографические зрелища. Эрнст Любич, сын польского портного-еврея, стал первым из целой когорты немецких и австрийских кинорежиссеров, которые совершенствовали свои таланты в Берлине веймарского периода, прежде чем отправились работать в Голливуд. Именно здесь они создали многоплановые, сложные кинополотна, отразившие тревожную эпоху, например, «Кабинет доктора Калигари» Роберта Вине и «Метрополис» Фрица Ланга. Впрочем, современники Льва с большей охотой смотрели исторические полотна Эрнста Любича: «Мадам Дюбарри», «Анна Болейн» и «Жена фараона» [101] .
101
Ланг, Любич, Эрих Поммер и многие другие корифеи тогдашнего берлинского кино имели еврейское происхождение, так что «берлинский Голливуд» был в этом смысле полным отражением Голливуда американского. То же можно было сказать и о многих киноактерах. Самый известный образ нациста — майора Штрассера в известном американском фильме «Касабланка» — создал Конрад Файдт, берлинский еврей. Файдт сыграл и заглавную роль в кинофильме «Еврей Зюсс», причем на съемочной площадке рыдал по-настоящему: ведь его герой — типичный, всеми преследуемый еврей. В 1943 году, после съемок «Касабланки», Файдт передал значительную часть своего гонорара в «Британский фонд помощи жертвам войны», поскольку, несомненно, понимал: окажись он в Европе, наверняка бы погиб в концлагере (а он в том же году умер в Голливуде, во время игры в гольф). Другой известный актер, Эрих фон Штрохайм, создавший образ типичного прусского офицера в фильме «Великая иллюзия» 1937 года, был сыном венского еврея-галантерейщика. — Прим. авт.
«Я уже давно оставил привычку видеть в каждой берлинской мечети мусульманский молитвенный дом, — писал австрийский писатель Йозеф Рот в своих заметках о кинодворцах студии УФА и о последних новостях из берлинского мира кино. — Мне известно, что мечети здесь — это на самом деле кинотеатры [102] , а Восток — это кино».
Однако отнюдь не все берлинские мечети были кинотеатрами. В какой-то момент Лев прекратил страдать по поводу того, что его образ жизни не соответствует образу жизни друзей, и пустился на поиски чего-то настоящего. Он не забыл тот Восток, что явился ему в Константинополе. Он пересек пустыни и познакомился там с необыкновенными племенами. И это отличало его от любого другого мечтательного юноши, который шел в кинотеатр, чтобы увидеть приключения Синдбада или Рудольфо Валентино. Недаром бывает, что путь к исполнению желаний начинается прямо за углом. Лев вдруг обнаружил, что в Семинарии восточных языков Университета имени Фридриха Вильгельма преподают именно то, что его интересует больше всего. «Меня теперь было невозможно остановить, — вспоминал Лев: — Я отправился к ректору, я побывал у декана, я сходил к директору
102
В 1920-1930-х годах кинотеатры и в США, и в Европе нередко строили в стиле ар-деко, который в большой мере эксплуатировал стиль общественных зданий на Востоке с присущей им орнаментальностью декора.
17 октября 1922 года Лев записался в группы по изучению турецкого и арабского языков в Семинарии восточных языков. На своем заявлении о приеме он подписался «Эсад-бей Нусимбаум из Грузин», первый раз употребив в официальном документе свое новое имя, которое представляет собой просто переведенное на турецкий «господин Лев Нусимбаум». Лев умолчал о том, что еще не окончил среднюю школу, и это стало его большой тайной на последующие полтора года. Поначалу его несколько смущали университетские лекции, поскольку, по его мнению, «преподаватели говорили о своем предмете так, словно это было что-то совершенно обыденное». Однако постепенно он понял: для них Восток был профессиональным занятием, работой, тогда как он испытывал «таинственный, необъяснимый энтузиазм». Его пристрастие к Востоку, к древним осыпающимся стенам и извивающимся улочкам базаров было на самом деле его путеводной звездой, освещавшей для него любой ландшафт, даже унылый или пугающий.
График его жизни стал совершенно безумным. Лев решил посещать университет так, чтобы и в гимназии об этом не узнали, и в университете ни один человек не догадался бы, что он еще гимназист. Теперь каждый день в шесть утра он выходил из своей квартиры в Шарлоттенбурге и шел пешком на другой конец города, в университет. Там он проводил на занятиях всю первую половину дня. В три часа, когда начинались уроки в русской гимназии, он как ни в чем не бывало появлялся там, словно все утро слонялся без дела, точь-в-точь как его одноклассники. «А пока учитель объяснял нам геометрические теоремы, у меня на коленях лежала грамматика арабского языка», — писал он впоследствии. После школы, в восемь вечера, когда его одноклассники отправлялись в кафе или в кино, Лев снова шествовал через весь Берлин, чтобы попасть на вечерние лекции в университете. «Я почти всегда ходил пешком, потому что страдал еще от одной разновидности голода — нежелания платить за проезд», — вспоминал он. Вернувшись домой, он допоздна выполнял домашние задания для школы и читал книги по программе университетского курса, пока не засыпал над ними, а уже через несколько часов поднимался, и все начиналось сначала. В таком режиме он жил целых два года.
Способность Льва напряженно работать и максимально фокусировать свое внимание будет отличать его от сверстников на протяжении всей его недолгой жизни. Вообще-то писатели-эмигранты славились тем, что очень много пили и работали, однако вскоре Лев станет поражать даже их. Его тайные занятия в университете порой вызывали у него ощущение, будто он состоит в некоем «эксклюзивном клубе» или живет в каком-то ином мире. И занятия в университете, и весь этот сумасшедший график оказались способом выстоять, не сломаться эмоционально. «Я, скорее всего, не выжил бы, страдая от внезапного перехода в состояние полной бедности, но моя любовь к Древнему Востоку заставляла меня существовать дальше», — вспоминал Лев. Он вдруг обнаружил, что такая двойная, тайная жизнь ему нравится. Он уже понимал, насколько отличается от окружающих — и тем, как жил прежде, и тем, что делал теперь. К тому времени он действительно стал ориенталистом.
В коробке с бумагами Алекса Браилова среди гимназических фотографий нашлись фотографии Льва — по меньшей мере, дюжина. На них он на удивление красив, выделяется среди одноклассников высоким ростом и элегантной одеждой. Он выглядит как киноактер, еще не вышедший из роли, тогда как его сверстники производят впечатление обычных людей, которые решили сфотографироваться. К тому времени его робость и неумение держаться в обществе уже исчезли, и почти на всех этих снимках он кажется вполне уверенным в себе. На одной фотографии Лев снят летним днем на лугу со своими друзьями и подругами — с Адей Вороновой, ее сестрой Женей, Тосей Пешковским и белокурым, на вид примерно годовалым младенцем. Младенец этот, по свидетельству Алекса Браилова, Михаил Игоревич Пешковский — будущий режиссер Майк Николc [103] . Последний действительно родился в 1931 году в Берлине, и его родителям удалось уехать из Германии в 1938-м; позже его ждала карьера комика-импровизатора и голливудского кинорежиссера! [104] . Меня, правда, больше заинтересовали другие снимки: вот Лев сфотографирован один, на вид он уже постарше, несколько пополнел (быть может, это уже после окончания университета) и одет, как полагается мусульманину. Есть фотография, где у него на голове белая чалма с драгоценными камнями и пером в центре, в ушах большие серьги из нескольких колец, а на коротких и толстых пальцах — перстни. Он, по-видимому, также подвел глаза, накрасил губы помадой и даже навел родинку над губой. Еще одну фотографию я видел ранее — ее использовали как портрет автора для книги «Двенадцать тайн Кавказа»: Лев снят на ней в профиль, он в одежде кавказского воина-горца, в черной каракулевой шапке и с кинжалом за поясом.
103
Если этот младенец действительно Майк Николс, то фотография должна была быть сделана в конце 1932 года. К тому времени Лев давно окончил гимназию и успел жениться.
104
После появления моей статьи о Льве в «Нью-Йоркере», где была воспроизведена эта фотография, Майк Николс написал в редакцию журнала, что младенец этот на самом деле вовсе не он и что женщины, знавшие его в том возрасте, все, как одна, клянутся, что он был «гораздо очаровательнее» Однако Алекс Браилов, который часто упоминает Пешковских в своих воспоминаниях, написал собственной рукой имена тех, кто изображен на этой фотографии, на листочке бумаги, прикрепленном к ней. — Прим. авт.
Большинство учащихся русской гимназии и даже ее преподаватели привыкли называть Льва «Эсад», коль скоро он на этом настаивал. Браилов отмечал в своих воспоминаниях, что с годами его кавказский акцент делался все сильнее и заметнее: «Он слишком растягивал звук “а” и произносил согласные “к” и “х” очень резко». Некоторые одноклассники поддразнивали Льва — из-за выговора, из-за всего принятого им на себя «мусульманского» образа, из-за того, что он порой называл себя «теократом исламской традиции» или приверженцем либерально-конституционного царизма. По словам Браилова, погружение Льва в ислам дошло до такой степени, что он почти перестал замечать происходившее вокруг, и это вызывало у его соучеников не только недоверие, но даже враждебность. Алекс вспоминал и о том, что «Лев зачастую старался подыгрывать дразнившим его, при этом ему удавалось рассмешить их и тем самым разрядить обстановку. Порой ироничность его была такова, что невозможно было понять, шутит он или же говорит всерьез. А бывали случаи, когда он, придя в бешенство, лез на нас с кулаками, и тогда его приходилось усмирять, успокаивать».