Орлы над трупом
Шрифт:
– Держи. Не пошла.
Откинулась на спинку и прикрыла глаза:
– Тогда было хорошо.
Она чувствовала, как приближается облегчение. Скоро она скажет это сначала себе, а потом Андрею. Но пока она не торопится, пусть жизнь возвращается постепенно.
– Тогда все было хорошо. Мы только-только начали жить вместе, две новеньких половинки. Так удачно складывалось, правда? А помнишь, как мы по реке плыли и на мель наскочили? В тот день была вторая годовщина нашего с тобой знакомства. И в тот день он подарил мне кольцо. Вернее, дарил – я не взяла. Помнил, видишь ли, целый год… ну, с той встречи в ресторане, мы тогда ему рассказали. Кольцо сделал на заказ… Ты про наш праздник не вспомнил… ты не вспомнил. Я собиралась взять у музыкантов микрофон и сказать во всеуслышание,
Наташа повела рукой, словно стерев что-то:
– Не о том. Интересно, если бы не та мель, что-нибудь изменилось бы? Был у нас шанс?
Все-таки вынула из сумочки помаду и подкрасила губы на ходу, уперев свободные пальцы в подбородок. Посмотрела в зеркальце на обратной стороне козырька – получилось нормально. Она уйдет от Андрея. Она уйдет с одним-единственным чемоданом – с тем самым, в который уместилась ее вторая, потайная жизнь. Придется трудно, потому что у нее нет профессии, которая бы ее кормила. Она будет жить бедно. И снова будет правильно и хорошо.
– Знаешь, мне хочется думать, что если бы не та мель, все было бы по-другому.
Чем теперь заполнить жизнь? Она действительно привыкла лгать. Ложь занимала ее, сжигая нерастраченные силы, отвлекала от неутешительных выводов. Но был еще Полунин. Был в ее жизни Полунин – тяжелый, неисправимо мужиковатый, с мрачным безжалостным умом, была его любовь, такая взаправдашняя, что нагоняла робость. Была его любовь, правдивая и тихая, как смерть, – и сердце захлебывалось от жалости к самой себе оттого, что нечем ответить, оттого, что сама не можешь так.
Наташа спросила, далеко ли еще до Литвиновки. Так и не дождавшись ответа, поджала ноги и закрыла глаза, твердо решив, что попытается уснуть, хотя бы на несколько минут.
4
– Что же он хотел сказать, а? – говорил Вадим сидящему рядом пожилому флейтисту. – Что я на самом деле негодяй, каких свет не видывал? Зачем держал? А? Держал-то зачем? Такого-то? Скажи.
Но флейтист молчал. Пытался сложить на лице какую-то неудобочитаемую гримасу – в равной степени она могла быть одобрительной и осуждающей. Флейтисту, кажется, было все равно. И только когда ему передавали кочующую по салону бутылку, он коротко булькал и, дождавшись, когда бутылку заберут из его вытянутой руки, жарко выдыхал и тер сухие ладони. Вадим пожалел, что посадил на переднее сиденье его, а не молодого черноволосого скрипача. Тот был куда как разговорчивей. И хоть Вадим говорил не с ним, а с флейтистом, скрипача это ничуть не смущало. Перевесившись через бортик, отделявший водительское место и переднее пассажирское от остального салона, скрипач отпускал реплики так, точно обращались именно к нему. При этом смычок и гриф скрипки, торчавшие у него из-под мышки, вылезали далеко вперед и попадали Вадиму под локоть. Не отмолчался скрипач и на этот раз.
– Вот если бы ты не вернулся, – сказал он, широко осклабившись, – я первый бы утверждал: негодяй. Но ты же вернулся, забрал нас!
– Во-во, – пробормотал Вадим.
Его немного задевало, что молодой человек обращается к нему на ты, но говорил он верно.
– Главное, что в итоге, каков человек в сухом остатке. А разбавить его чем хочешь можно, правильно? Но ты, например, вернулся.
– Во-во.
Так оно и было: Вадим сначала проехал мимо оркестра. Вслед ему кричали, пронзительно пищали и ревели инструменты. Ему не хотелось подбирать музыкантов. Не до них было. Да и куда? Семь человек плюс водитель автобуса… да инструменты… В конце концов, не он их туда послал. Вадим глянул в зеркало заднего вида, и ему показалось, что Михал Михалыч хмурится. Усмехнулся: привидится же. И все же вернулся. Совершенно продрогшие на ветру, музыканты влезали в салон молча. Покрышки повыбрасывали на обочину и под извинительные ойканья, под громыхание медных тарелок расположились там с такой быстротой, будто каждый день ездили так над покойником, вмяв друг в друга железки и деревяшки инструментов. Михал
– Орлов-то видел? – спросил скрипач.
– Орлов? – не понял Вадим. – Каких орлов? Флейтист наклонился и посмотрел в небо.
– Здесь еще, – произнес он веско. – Все кружат. Вадим попытался разглядеть их, наклонившись так же низко, как флейтист, но ему мешал руль. Он выпрямился и попросил дать ему отхлебнуть из бутылки. Вернув бутылку, занюхал тыльной стороной ладони.
– Ну, товарищи музыканты! – крикнул он зычно, так что дремавшие вздрогнули и подхватились с мест. – Недалеко уже. Давайте-ка разомнемся. Я помягче поведу, ничего. Давайте, давайте! На сопках Манчжурии! Думаю, Михал Михалычу такое дело понравится. Ну-ка грянем!
Музыканты реагировали вяло, переглядывались и пожимали плечами.
– Давай, давай, – крикнул Вадим и взмахнул над головой пластиковой картой. – Вернемся, оплачу вдвойне.
Они переглянулись и неохотно стали разбирать инструменты.
5
Андрей докурил последнюю и вытолкнул окурок в щелку окна.
Внутри было странное состояние пустоты – но не опустошенности, которая наступает, когда больше ничего не нужно, а той пустоты – мимолетной – которая бывает зимой, когда стоишь на ступенях, а во дворе лежит ослепительный пушистый снег. И нужно ступить в него и пройти по нему до гаража, разворошить и растоптать. Делать этого не хочется, приходится напоминать себе, какие такие причины подняли тебя в это утро и поведут сейчас к гаражу, понесут по заваленному снегом городу, заставят делать то, что тебе не по нутру. Тогда-то и настает эта пустота. Она томит, но в ней есть что-то от надежды. Как-то раз зимним утром, уже стоя перед дверью, он подумал: если выйдет на крыльцо и увидит, что двор укрыт снегом, он сядет на нижнюю ступеньку, на самый край – как у кромки моря – и будет чертить на снегу линии, рыхлые и плавные, и может быть, сольет их в какой-нибудь рисунок. Но он вышел, постоял над снегом и потопал к гаражу, ненавидя весь мир, Мих Миха, свой гробовой цех, снег, моментально засыпавшийся в туфли.
Этой зимой все будет по-другому, не угадать – как. Но что будет наверняка, так это такое вот утро – только снег в нем будет другим, новым, а он сам – точно таким же. Точно так же постоит на ступенях и потопает в гараж.
– Нужно до ветру, – сказал Андрей. – Остановимся.
– Ты будто мои мысли читаешь, – обрадовалась Наташа. – Вон за теми кустиками.
«Ауди» проехала еще немного и встала. Они вышли, разминая затекшие тела.
Андрей огляделся. Осень пока еще здесь. Нежно постукивают на ветру ветки кустов, под ногами мягкая голая земля.
– Девочки налево, мальчики направо.
Он ничего не ответил, но направился, куда она сказала.
Сделав свое дело, она – слева, он – справа от машины, они сошлись у капота. Остановились неловко.
– Передохну минут пять.
– Хочешь, я поведу? – предложила она, осторожно кладя ладонь на горячий капот.
– Не надо. Доеду уже.
Взгляд его бесцельно блуждал, не находя, за что зацепиться, осторожно скользнул по ее профилю. Наташа запрокинула лицо к небу и замерла. В небе и вправду летали птицы. Скоро этого красивого лица не станет в его жизни. Он тоже поднял глаза и смотрел на распластавшихся в вышине птиц, ширококрылых и торжественных.
Может быть, не нужно ему ехать в Литвиновку, подумал Андрей. Не ехать, и все. Вернуться домой. Вернуться. И Наташу туда не отпустить, увезти… Не нужно ему было ехать на эти похороны. Точно.
Птицы летали высоко. Кружили друг за другом, временами сбивались в хаотическое мельтешение и сыпались вниз. Но скоро выравнивались, набирали высоту и вновь принимались мягко чертить по небу, все реже и реже взмахивая крыльями.
– Странные птички, – сказала она. – Это ведь не орлы, правда? Нет, – прищурилась, приложив ладонь козырьком. – Орлы ведь так не летают… толпами. Да и откуда тут орлы?