Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
Когда другие уже забрались в грузовик, кто-то окликнул Каролиса, и он сходил-таки в барак за вещмешком, а потом, подхваченный крепкими руками, перекатился через борт. Его лоб взмок от пота, по спине пробегал холодок.
После полудня добрались до города. Он оказался небольшим — несколько длинных улиц, железнодорожный вокзал да труба какого-то завода. Выскочив из грузовика, одни помчались прямо на вокзал, другие, галдя, побежали в столовую отпраздновать первый день свободы. Каролиса звали и те и другие, но все спешили, и никто не принимал
Едва волоча ноги, Каролис покинул город и направился в поле. Его вела куда-то колея саней, но она была едва заметна. Ветер нес снег, дул прямо в спину, и идти было легко. Идти, идти… Ни о чем больше Каролис не мог думать, только чувствовал, что изредка тело окатывает ледяная волна и несет, толкает его. Идти, идти… Куда идти? Куда? Где же эта дорога в Лепалотас? Разрушил он жизнь матери, Юлии, брату Людвикасу, лишился родного дома… Тогда соседи, может, и не обвиняли его, но теперь, столько лет спустя? Может, попросить прощения с опущенной головой, в каждой избе деревни с порога объяснить: я иначе не мог… Ах, нет, нет… Если бы он сумел преодолеть эти тысячи километров пешком…
На бескрайние поля опускался вечер, но Каролис не видел сгущающихся сумерек — тупо глядел перед собой и словно заклятье повторял: идти, идти… Даже не возникала мысль, куда ты так дойдешь, человече? Изредка чудилось, что бредет по полям Лепалотаса, по берегу Швянтупе. Может, за рождественской елкой пошел в лес или запоздал вернуться из Преная. «Стой!» — слышит голос Густаса и вздрагивает. «Пред-се-да-тель… пред-се-да-тель…» — «Уводите скотину… Все к себе уводите!» — говорит Каролис и купается в сугробах, а на дороге мычат коровы, бабы тянут их домой.
Он останавливается, вытирает вспотевший под шапкой лоб, подкидывает в руке вещмешок, такой ненужный, тяжелый; вещмешок падает в снег. Опять нога за ногу, шаг за шагом, и ветер дует в спину.
Наконец он добрался до леса. Прислонившись к сосне, перевел дух. Страшно хотелось курить, но карманы оказались пустыми. Вспомнил, что в вещмешке было курево. Тут же забыл; голова гудела страшно, перед глазами плясали красные круги.
Продираться сквозь чащу было трудно, но Каролис брел не спеша, падал и опять вставал. «Идти, идти!» — звенело в ушах. «Идти, идти…» А потом словно все погасло, и Каролис слился с мраком, такой мягкой, теплой рукой гладящим его.
— Живой…
Каролис не мог продрать глаз.
— Живой!
— Ну и ну! Куда это топаешь, нос повесив?
Плетенки, набитые травой, женщина ставит на дорожку, подбоченивается, настырно смотрит на него крохотными глазками.
— Вот хорошо, — говорит Каролис. — К вам собираюсь зайти.
— Все собаки в деревне подохнут! Давно уж ты к нам не заходил…
— Не попрекай, женщина…
— Я-то — нет… Я только говорю, как есть, Йотаута. А когда-то порог истоптал, дверь не закрывалась.
— Так надо было. И тебя на ферму идти уговаривал.
—
Хутор Швебелдокаса стоит поодаль от дороги. Изба с одного конца малость осела, но обшита желтой вагонкой, под окнами цветут пионы, над крышей, будто грабли, торчит антенна телевизора. От старого гумна, в котором еще Каролис собирался держать колхозный хлеб, не осталось и следа, хлев с летней загородкой для свиней тоже дышит на ладан.
— В поселок не гонят? — спрашивает Каролис.
— Уже, мелиорация. И участок выделили. Может, в избу?
— Стоит ли, — колеблется Каролис, озираясь вокруг. — Где муженек?
— Это ты мне скажи. В деревне мог видеть. В канаве, часом, не валяется?
— Я полем шел.
— Это уж нет, там моего не встретишь. Не один он такой, могу себя утешить. Едва рубль схватили, едва копеек наскребли, знай глушат в складчину.
Каролис даже доволен, что не придется встретиться с Швебелдокасом. Пускай хлещет себе на здоровье! Хотя какое там у него здоровье, если каждый божий день пьет уже столько лет.
— Председатель хотел силком увезти моего в этот ихний лекторий, дескать, вылечим. Не дала. И не дам, не дождутся. Попьет, попьет и авось перестанет, говорю. Как по-твоему, Йотаута?
— Только бы не загорелся ненароком.
— Упаси господь! Типун тебе на язык, Йотаута.
— А как Багджюс? Полыхнуло пламя изо рта, и крышка.
— Нашел с кем сравнивать. Тот-то ведь был последний пропойца, в одиночку лакал, а мой обязательно в компании. Да и Багджюс, если б один тогда не пил, по сей день бы жил. Когда такое случается, когда голубой огонек покажется, надо прямо в глотку помочиться, сразу погаснет.
— Болтают.
— Я-то знаю, не думай. У моего как-то… У тебя дело к нему есть?
— Да как тут сказать… — теряется Каролис, щупая карман с мешком.
— Да ты говори, говори, Йотаута.
— Понимаешь, просьба у меня такая…
— Давай в дом зайдем, Йотаута. Зайдем все-таки.
— Нет, я только спросить хочу. Ржи у вас нету?
— Ржи?
— Совсем немного. Хоть бы полпуда. А если муки ржаной, то еще лучше.
— Ржаной муки? А на что тебе она понадобилась?
— Очень надо.
— Надо, говоришь?
— Надо.
— Да разве ты не знаешь, что теперь ржи никто на сотках не сеет?
— Твой-то сеял, я видел.
— Ах, Йотаута, ты все видишь, как и когда-то. Самогон гнать будешь, ржаного захотелось? — оживают глаза женщины.
Каролис никогда в жизни этой отравы не гнал и теперь не собирается, но вдруг решает: так будет надежнее — и прижимает палец к губам.
— Только тсс, чтоб не было лишних разговоров. Хотелось бы бутылочку первача. Во как нужно.